— Вы там поосторожней из-за будки-то высовывайтесь… не ровен час, резанет миной! — крикнул ему Серпилин.
Сначала он подумал, что Максимов взял с собой кого-нибудь из инструкторов политотдела, но сейчас узнал в этом неосторожном человеке секретаря райкома. Утром они мельком виделись в только что взятом городе; станция тоже относилась к его району, и секретарь спрашивал у него, когда он рассчитывает взять Воскресенское. Было это утром сегодня. «Да неужели всего-навсего сегодня?»
— Не узнал вас сначала, — сказал Серпилин. — Богатым быть!
— Не похоже… — глядя на пожар, невесело отозвался секретарь райкома и, не утерпев, опять вылез на открытое место, чтоб лучше разглядеть новый, только что вспыхнувший столб пламени. — На товарной пакгаузы зажгли… второй и четвертый! — снова горестно выкрикнул он.
— Напросился со мной, — сказал Максимов. — Думал, что уже… — Он не договорил и спросил Серпилина тихо, шепотом: — Федор Федорович, когда станцию думаешь взять?
Серпилин посмотрел на часы.
— Жду Баглюка. Через полчаса должен выйти на шоссе… Должен, — повторил он.
— Ну этот все, что сможет, сделает! — сказал Максимов.
— А кто его знает, сколько и кто может? — сказал Серпилин. — Может, он и сделает все, что он может, а другой на его месте смог бы и больше и быстрей! Я вот тоже делал сегодня все, что мог, — так считал. А может, другой на моем месте уже взял бы это Воскресенское!
— Ничего, Федор Федорович, возьмешь, — сказал Максимов. — Вот у Давыдова утром как не клеилось! А три часа назад донес, что Екатериновку взял.
— Ну? — сказал Серпилин. — Молодец!
— И Сто двадцать третья и Девяносто вторая тоже продвинулись… — Максимов назвал рубежи, до которых продвинулись дивизии.
— Да… — сказал Серпилин. — Это хорошо… очень хорошо, — повторил он, не в силах, однако, ни на секунду отвязаться от мысли о собственной, все еще не взятой им станции.
— Остальные пакгаузы зажгли, — по-прежнему не отрывая руки от глаз, сказал секретарь райкома. — Сейчас элеватор зажгут, огонь рядом.
— Ну что вы каркаете, — сорвался Серпилин, — что вы мне жилы тянете?.. Разве я вам вашу станцию целой не мечтал бы отдать! — Вся сила досады наконец прорвалась в его голосе.
— Да ведь на глазах горит! — вздохнул секретарь.
— На глазах горит… — горько повторил Серпилин. — У меня тоже глаза…
В эту минуту из метели появился командир комендантской роты Рыбаков. Сзади него виднелись фигуры растянувшихся в цепочку людей.
— Товарищ генерал, разрешите доложить…
— Полчаса назад надо было докладывать! — резко сказал Серпилин. — Мне атаку начинать, а вы где?
— Больно уж люди устали, товарищ генерал.
— Знаю.
Рыбаков стоял перед ним, зная, что виноват, что нарушил приказ, что вместо пятнадцати минут дал людям передышку в сорок пять, решив, что если они отдохнут, то нагонят время в пути, но люди так устали, что и передышка не помогла, и в пути ничего не нагнали. Рыбаков знал, что виноват, но знал и то, что иначе сделать не мог и хотел сделать как лучше, а не как хуже. Кроме того, он знал, что, как бы ни ругал его сейчас командир дивизии, все равно через двадцать или тридцать минут именно он, Рыбаков, пойдет со своей комендантской ротой в атаку, потому что, как бы его ни ругали, от атаки его не отставят. И перед лицом этого Рыбаков не мог чувствовать себя таким виноватым, каким, наверное бы, чувствовал при других обстоятельствах. Серпилин тоже понимал это и, погасив в себе вспышку гнева, спокойно сказал, чтобы Рыбаков скорее подтягивал людей и сосредоточивался для атаки вон там. Он показал вперед на торчавшую из глубокого снега крышу сарая, возле которого был командный пункт батальона.
И Рыбаков, посмотрев на командира дивизии бесстрашным и отчасти равнодушным взглядом человека, с которого вряд ли можно по приказу потребовать больше, чем он сам собирается дать по своей воле и совести, сказал: «Есть!» — и пошел к своим людям, все гуще и гуще подходившим из метели.
— Слушай, Федор Федорович! А может, возглавим ее? — кивнул Максимов на проходившую мимо, в метели, роту. — Да пойдем с ней…
— Подожди, Максимов, не торопись… Я весь день торопился, а сейчас вот… не спешу, хоть вы и стоите тут у меня над душой, — кивнул он на секретаря райкома. — У нас с тобой в руках не дрова, а люди… зря в огонь бросать неохота… Потерпим. Тяжело терпеть, но потерпим. Должен сейчас Баглюк выйти, чувствую… Он тоже понимает, что для нас значит время. Рад, что ты приехал, но не торопи меня, сделай одолжение.
— Ну, так, может, пока до атаки хотя бы в батальон, вперед, пойдем? — сказал Максимов.
— А тут что? Тыл армии, что ли? Отсюда до немцев пятьсот метров… Хочешь еще на двести поближе быть?
— Хочу.
— Ну, пойди… а я тут останусь. У меня тут два батальона, две руки, обеими управлять надо…
Максимов думал, что Серпилин или пойдет вместе с ним, или не пустит его одного. Но Серпилин не терпел, когда удерживали его, и не любил удерживать других. Хочет идти в батальон — пусть идет. Если бы Серпилин сам мог разодраться на несколько частей, он остался бы тут и одновременно пошел в оба своих батальона.
— Иди, — сказал Серпилин. — Только не зарывайся там, впереди, — добавил он, не потому, что эта фраза имела какой-нибудь смысл, а потому, что вспомнил об убитом сегодня Ртищеве, хотя Ртищев погиб как раз не впереди, а сзади, в тылу.
— А ты здесь останешься? — спросил Максимов секретаря райкома.
— С тобой пойду, — ответил тот и поправил на плече винтовку. Оказывается, он был с винтовкой. Серпилин только сейчас заметил это.
— Как идти-то? Вон на этот сарай? — спросил Максимов.
— Сейчас вас проводят, — сказал Серпилин и крикнул, чтобы прислали связного.
Максимов ушел. А через минуту перед Серпилиным уже стоял задохшийся, потный комиссар дивизии. Он одновременно стирал с лица и пот и снег и спрашивал что-то таким осипшим голосом, что Серпилин сперва не расслышал.
— Как у вас тут дела? — спрашивал комиссар.
— Пока по-прежнему… Только Рыбаков подошел. А у тебя как? — спросил Серпилин.
Но по счастливому лицу комиссара уже было видно, как у него дела. Он притащил-таки пушки, и, судя по его виду, притащил в буквальном смысле слова; наверное, сам вместе с другими вытаскивал их из снега.
— Правда, не четыре, а три, — сказал он. — Уже их там, левее, — он показал рукой, — на позиции ставят. Артиллеристы обещают через десять минут огонь дать… Одну в овраг завалили, никак не могли… Измучились…
— Черт с ней, потом вытащим, спасибо и за три, — сказал Серпилин и, ткнувшись лицом в лицо, благодарно поцеловал этого немолодого, усталого человека.
Вдруг навстречу издалека, из-за станции, из-за стоявшего над ней зарева, оттуда, куда должны были выйти Баглюк и Рябченко, донеслось то, чего ждал Серпилин, — отзвуки боя, далекие, слабые, но все-таки слышные.
— Баглюк! — только и сказал Серпилин и вздохнул так, словно с плеч у него свалилась невыносимо тяжелая гора.
Малинин лежал в бараке на земляном полу на охапке мерзлой, начинавшей оттаивать соломы. Рядом лежало и сидело еще несколько раненых. В печи, дымя и шипя, горело бревно. Ни у кого не случилось с собой топора, и пришлось прямо вот так и засунуть это бревно концом в печь, от времени до времени подавая его вперед.
Малинин лежал и прислушивался к тому, что было внутри него, — к острым, как ножи, болям в простреленном животе, — и к бою за стеной барака. Бой этот то снова вспыхивал, то догорал, постепенно перемещаясь правее, в тыл к немцам. Судя по всему, станцию уже взяли, и немцы отходили все дальше и дальше. То, что немцы отходили, была заслуга их батальона — Рябченко и Малинина, потому что батальон все же вышел к шоссе, у этого самого, занесенного снегом брошенного барака, и ударил по вытягивавшимся со станции немецким тылам. С этого начали, а потом оседлали шоссе и больше уже не пропускали по нему немцев.
Но в этом Малинин уже не участвовал: его ранили в самом начале боя, когда они напали на немецкую колонну. Немцы отстреливались, и пуля попала Малинину в живот. Он всегда боялся именно такой раны. Ему казалось, что рана в живот — это смерть. Он так и подумал сначала, и когда к нему подскочил Караулов с криком: «Давайте перевяжу, товарищ политрук!» — Малинин сгоряча хрипло сказал о себе: «Не надо, я убитый!» И только потом, когда его перевязала та самая старая санитарка Куликова, которая когда-то обещалась вытащить его из боя, перевязала и потянула его по снегу, он сказал ей: «Подожди, встану», — и в самом деле приподнялся, встал и подумал: «Раз встал, значит, живу!» Правда, он прошел всего три шага, а потом его опять подхватили санитарка и случившийся рядом боец, но с той минуты, чудом сделав свои три шага, он уже не верил, что умрет.
Переносить боли и не кричать ему помогало и то, что он не верил в свою смерть, и то, что он был комиссаром батальона, а кругом лежали его раненые бойцы. А еще ему помогало не кричать то, что он после своего ранения не сделался сразу равнодушным ко всему происходившему кругом, как это бывает с более слабыми душами. Он продолжал жить тем, что происходило за стеной, продолжал слушать бой и по своему разумению пояснял другим раненым, что делается там, снаружи.