Он закрыл глаза и увидел Каэтану и Бригаду слитыми воедино. И он изобразил это самое затаенное — в ней и самое затаенное — в себе. Изобразил сон, ложь, непостоянство. Вот она лежит в грациозной позе, у нее два лица. Одно из них обращено к мужчине, который в самозабвении обнимает ее, а у мужчины, неоспоримо, его собственные черты.
Но ее лицо второе
Властно, жадными глазами
На других мужчин смотрело.
Перемигивалось с ними.
И одна рука той странной
Томной женщины двуликой
На возлюбленном лежала.
Но зато рука другая
Потянулась за посланьем,
Что двуликая вручала
Ей Бригада. В это время
Толстая Бригида, палец
Приложив к губам, смеялась.
А внизу, вокруг лежащих,
Ползала, шипела нечисть,
Извивались змеи, гады.
Демоны, ощерив пасти.
Но вдали, недостижимый,
Весь сияющий и легкий,
Поднялся воздушный замок,
Что воздвиг глупец влюбленный
В грезах.
В долине Мансанареса, в Ла Флориде, на земле, прилегающей к Каса дель Кампо, загородному замку, где король имел обыкновение охотиться, стояла церковка во имя святого Антония Падуанского. Когда король возвращался с охоты, ему было по пути сотворить вечернюю молитву именно в этой церковке. С годами она порядком обветшала, и дон Карлос, любитель строить, поручил архитектору Вентуре Родригесу обновить ее. Сеньору Родригесу нравились веселые, нарядные сооружения шестидесятых и семидесятых годов. Он предложил сделать из часовни Сан-Антонио де ла Флорида бомбоньерку, и дон Карлос не замедлил согласиться. В свое время Франсиско Гойя нарисовал такие приятные, игривые картоны для шпалер, кому же как не ему поручить роспись обновленной церковки.
Франсиско обрадовался такому заказу. Теперь уж раз сам благочестивейший монарх поручил ему украшение своей любимой церкви, невзирая на полученное им, Гойей, грозное предостережение — вызов на аутодафе, Великому инквизитору неповадно будет строить против него козни. С другой стороны, ему было как-то не по себе, когда приходилось обращаться к духовным сюжетам.
— Конечно, если владеешь своим ремеслом, все можно написать, — говорил он Каэтане, — но в изображении святых я не силен. Вот черта я как живого напишу, его мне часто доводилось видеть, а святых — очень редко.
Ему было предложено изобразить главное чудо святого Антония.
Заключалось оно вот в чем: невинного человека заподозрили в убийстве, а святой воскресил убитого, дабы он мог свидетельствовать в пользу напрасно обвиненного.
Для Франсиско миновала пора тяжкой подавленности и тоски, он вновь обрел свою радостную беспечность, и ему вовсе не улыбалось живописать злодейства и всякие высокие материи. Однако он придумал выход.
Гойя честно изобразил на купольном своде картину чуда. На фоне хмурого неба видна тощая фигура святого Антония в рясе францисканца; он стоит нагнувшись, в повелительно-выжидающей позе, из гроба к нему поднимается, еще не стряхнув страшного оцепенения смерти, полуистлевший труп, а рядом молитвенно и блаженно воздевает руки несправедливо обвиненный. Но чудо свершается на глазах у многочисленных зрителей, и их-то Гойя выписал особенно любовно — это и был найденный им выход. К святому, убитому и напрасно обвиненному он отнесся как к реквизиту, а все внимание отдал толпе зрителей. И в эту толпу вдохнул свое теперешнее настроение, свою возобновленную, радостную и мудрую молодость.
Не современников святого Антония писал Гойя, а скорее мадридцев своего поколения, настоящих мадридцев — преимущественно обитателей Манолерии. И чудо вызывает в них отнюдь не благочестивые чувства, они воспринимают его примерно как воспринимали бы особо интересный бой быков или мистерию в наилучшем исполнении. Они — зрители — непринужденно прислонились к балюстраде, на которую наброшено роскошное покрывало, а озорники мальчишки даже взгромоздились на самую балюстраду. Они, эти мадридцы, переговариваются между собой, указывают друг другу на происходящее. Некоторые живо заинтересованы и деловито всматриваются, действительно ли ожил полуразложившийся покойник, у других довольно безучастный вид, они перемигиваются, шушукаются о чем-то, может быть, и не относящемся к чуду. На ложно обвиненного никто не обращает внимания.
А своды притвора, боковые приделы и оконные амбразуры Гойя расписал херувимами и другими ангельскими чинами. Ангелы получились необычайно красивые, женоподобные, с округлыми, сластолюбивыми лицами, они были полностью одеты, как предписывалось инквизицией, но явно выставляли напоказ свои прелести. Ангелиц этих Гойя писал с большим удовольствием. Кроме крыльев, ничего ангельского в них не было, зато лица он им дал неизвестные и все же знакомые, как умел делать он один, — лица женщин, близких ему и многим другим.
Расписывая часовню Сан-Антонио, Гойя снова превратился в бесшабашного, озорного Гойю первых его лет при дворе, когда он до глубины души наслаждался окружающей бездумной жизнью. Глухоту он ощущал теперь только как небольшую досадную помеху, а сам снова был махо, переряженный в царедворца, шумливый, колоритный, гордый своей жизненной силой. Это была последняя вспышка его веселой, беззаботной молодости. Фрески в часовне стали вторыми шпалерами, только писал их мастер куда более искусный, куда лучше понимавший в красках, свете и движении.
Церковка находилась поблизости от кинты, а также от замка Буэнависта. Каэтана часто приезжала посмотреть, как работает Франсиско. Нередко заглядывал и Хавьер. Агустин был там неотлучно. Наведывались и другие друзья Гойи — гранды и грандессы наравне с завсегдатаями харчевен Манолерии. Работа спорилась. Все только радовались и дивились, как бодро и ловко карабкается Франсиско по лесам, а иногда даже пишет, лежа на спине. Необычайно увлекательно было наблюдать, как из ничего возникает эта яркая, пестрая толпа — упитанные резвые херувимы, возбуждающие греховные помыслы ангелицы.
Спустя два дня после того, как Гойя объявил, что заказ готов, король, возвращаясь с охоты, вместе со свитой посетил свою новую церковь. Придворные дамы и кавалеры в охотничьих костюмах стояли посреди церквушки, освещенной довольно тускло, но казавшейся теперь светлой и радостной благодаря веселой ораве гойевских крылатых и бескрылых мадридцев. Гранды и грандессы были озадачены чрезмерно светской трактовкой духовного сюжета. Но разве у других художников, правда чужеземных, не было в картинах религиозного содержания той же игривой пестроты?
Самих знатных посетителей за последние месяцы одолели заботы, и потому им особенно нравилось, что этот глухой, стареющий человек так страстно утверждает радость жизни. Приятно вспомнить те годы, когда сами они были не менее жизнерадостны, чем эти ангелы и вся эта веселая толпа. Да и на фресках, в сущности, изображен на редкость счастливый случай — часто ли бывает, чтобы несправедливо обвиненного спасло вмешательство святого? Отрадно созерцать такое утешительное чудо и думать: а что если господь бог и для нас совершит чудо — избавит от войны, от французов и вечных денежных затруднений.
Так рассуждали придворные и охотно дали бы волю своему восхищению. Но они ждали, что скажет государь, а потому хранили молчание. Им пришлось долго ждать, в церкви стояла тишина, только с улицы в раскрытые двери доносились приглушенный говор толпы да конский топот и ржание.
А Карлос медлил, не зная, как ко всему этому отнестись. Он не был ханжой, любил шутку и вовсе не требовал для молитвы и благочестивого раздумия мрачной обстановки; в сущности, он не возражал против ясных лиц и светлых одежд даже и на божественных картинах. Он сам пожелал, чтобы у его церкви был нарядный вид. Но то, что сделал его первый живописец, было, пожалуй, слишком далеко от святости, слишком игриво. В этих ангелицах не было ничего ангельского.
— Позвольте, ведь я знаю ту, что со сложенными крыльями, — это Пепа! — воскликнул он вдруг. — А рядом с ней — Рафаэла. Она сперва путалась с Аркосом, потом пошла на содержание к Коломеро, и теперь в полицейских донесениях то и дело попадается ее имя. Такие ангелы мне что-то не по душе, милейший дон Франсиско. Знаю, знаю — искусство облагораживает. Но Рафаэлу вы, на мой взгляд, недостаточно облагородили.
Голос короля заполнил церквушку и показался раскатами грома всем присутствующим, кроме Гойи, который его не услышал. Протянув королю тетрадку, Франсиско сказал:
— Смиреннейше прошу простить меня, государь, но соблаговолите написать слова вашего всемилостивейшего одобрения.
Тут вмешалась донья Мария-Луиза. Совершенно верно, ангел со сложенными крыльями похож на ту тварь — на Пепу, а другой, у которого крылья распростерты, напоминает известную на весь город Рафаэлу. Конечно. Гойе следовало бы выбрать себе другие модели. Но, в конце концов, это ведь не портреты, а простое сходство, при желании можно уловить знакомые черты у многих обитателей неба и земли, изображенных на фресках. Что поделаешь, такова уж манера Гойи, и, в сущности, жалко, что он не запечатлел в своей росписи и ее самое, донью Марию-Луизу. Зато неплохо, что Пепа оказалась рядом с уличной девкой Рафаэлей. К тому же купольная фреска напомнила Марии-Луизе одну из картин Корреджо в Парме, а воспоминание о родной Парме всегда было ей приятно.