— У Натальи Дмитриевны! — вскричала Марья Александровна, привскакнув на месте. — Да ведь он к губернатору только поехал, а потом, может быть, к Анне Николаевне, и то ненадолго!
— Ну да, ненадолго; вот и ловите его теперь! Он губернатора дома не застал, потом к Анне Николаевне поехал, дал слово обедать у ней, а Наташка, которая теперь от нее не выходит, затащила его к себе до обеда завтракать. Вот вам и князь!
— А что ж... Мозгляков? Ведь он обещался...
— Дался вам этот Мозгляков! хваленый-то ваш... Да и он с ними туда же! Посмотрите, если его в картишки там не засадят, — опять проиграется, как прошлый год проигрался! Да и князя тоже засадят; облупят как липку. А какие она вещи про вас распускает, Наташка-то! Вслух кричит, что вы завлекаете князя, ну там... для известных целей, — vous comprenez? Сама ему толкует об этом. Он, конечно ничего не понимает, сидит, как мокрый кот, да на всякое слово: «ну да! ну да!» А сама-то, сама-то! вывела свою Соньку — вообразите: пятнадцать лет, а все еще в коротеньком платье водит! все это только до колен, как можете себе представить... Послали за этой сироткой Машкой, та тоже в коротеньком платье, только еще выше колен, — я в лорнет смотрела... На голову им надели какие-то красные шапочки с перьями, — уж не знаю, что это изображает! — и под фортепьяно заставила обеих пигалиц перед князем плясать казачка! Ну, вы знаете слабость этого князя? Он так и растаял: «формы», говорит, «формы!» В лорнетку на них смотрит, а они-то отличаются, две сороки! раскраснелись, ноги вывертывают, такой монплезир пошел, что люли, да и только! тьфу! Это — танец! Я сама танцевала с шалью, при выпуске из благородного пансиона мадам Жарни, — так я благородный эффект произвела! Мне сенаторы аплодировали! Там княжеские и графские дочери воспитывались! А ведь это просто канкан! Я сгорела со стыда, сгорела, сгорела! Я просто не высидела!...
— Но... разве вы сами были у Натальи Дмитриевны? ведь вы...
— Ну да, она меня оскорбила на прошлой неделе. Я это прямо всем говорю. Mais, ma chere,[26] мне захотелось хоть в щелочку посмотреть на этого князя, я и приехала. А то где ж бы я его увидала? Поехала бы я к ней, кабы не этот скверный князишка! Представьте себе: всем шоколад подают, а мне нет, и все время со мной хоть бы слово. Ведь это она нарочно... Кадушка этакая! Вот я ж ей теперь! Но прощайте, mon ange, я теперь спешу, спешу... Мне надо непременно застать Акулину Панфиловну и ей рассказать... Только вы теперь так и проститесь с князем! Он уж у вас больше не будет. Знаете — памяти-то у него нет, так Анна Николаевна непременно к себе его перетащит! Они все боятся, чтобы вы не того... понимаете? насчет Зины...
— Quelle horreur![27]
— Уж это я вам говорю! Весь город об этом кричит. Анна Николаевна непременно хочет оставить его обедать, а потом и совсем. Это она вам в пику делает, mon ange. Я к ней на двор в щелочку заглянула. Такая там суетня: обед готовят, ножами стучат... за шампанским послали. Спешите, спешите и перехватите его на дороге, когда он к ней поедет. Ведь он к вам первой обещался обедать! Он ваш гость, а не ее! Чтоб над вами смеялась эта пройдоха, эта каверзница, эта сопля! Да она подошвы моей не стоит, хоть и прокурорша! Я сама полковница! Я в благородном пансионе мадам Жарни воспитывалась... тьфу! Mais adieu, mon ange![28] У меня свои сани, а то бы я с вами вместе поехала...
Ходячая газета исчезла, Марья Александровна затрепетала от волнения, но совет полковницы был чрезвычайно ясен и практичен. Медлить было нечего, да и некогда. Но оставалось еще самое главное затруднение. Марья Александровна бросилась в комнату Зины.
Зина ходила по комнате взад и вперед, сложив накрест руки, понурив голову, бледная и расстроенная. В глазах ее стояли слезы; но решимость сверкала во взгляде, который она устремила на мать. Она поспешно скрыла слезы, и саркастическая улыбка появилась на губах ее.
— Маменька, — сказала она, предупреждая Марью Александровну, — сейчас вы истратили со мною много вашего красноречия, слишком много. Но вы не ослепили меня. Я не дитя. Убеждать себя, что делаю подвиг сестры милосердия, не имея ни малейшего призвания, оправдывать свои низости, которые делаешь для одного эгоизма, благородными целями — все это такое иезуитство, которое не могло обмануть меня. Слышите: это не могло меня обмануть, и я хочу, чтоб вы это непременно знали!
— Но, mon ange!.. — вскрикнула оробевшая Марья Александровна.
— Молчите, маменька! Имейте терпение выслушать меня до конца. Несмотря на полное сознание того, что все это только одно иезуитство; несмотря на полное мое убеждение в совершенном неблагородстве такого поступка, — я принимаю ваше предложение вполне, слышите: вполне, и объявляю вам, что готова выйти за князя и даже готова помогать всем вашим усилиям, чтобы заставить его на мне жениться. Для чего я это делаю? — вам не надо знать. Довольно и того, что я решилась. Я решилась на все: я буду подавать ему сапоги, я буду его служанкой, я буду плясать для его удовольствия, чтоб загладить перед ним мою низость; я употреблю все на свете, чтоб он не раскаивался в том, что женился на мне! Но, взамен моего решения, я требую, чтоб вы откровенно сказали мне: каким образом вы все это устроите? Если вы начали так настойчиво говорить об этом, то — я вас знаю — вы не могли начать, не имея в голове какого-нибудь определенного плана. Будьте откровенны хоть раз в жизни; откровенность — непременное условие! Я не могу решиться, не зная положительно, как вы все это сделаете?
Марья Александровна была так озадачена неожиданным заключением Зины, что некоторое время стояла перед ней, немая и неподвижная от изумления, и глядела на нее во все глаза. Приготовившись воевать с упорным романтизмом своей дочери, сурового благородства которой она постоянно боялась, она вдруг слышит, что дочь совершенно согласна с нею и готова на все, даже вопреки своим убеждениям! Следственно, дело принимало необыкновенную прочность, — и радость засверкала в глазах ее.
— Зиночка! — воскликнула она в увлечении, — Зиночка! ты плоть и кровь моя!
Больше она ничего не могла выговорить и бросилась обнимать свою дочь.
— Ах, боже мой! я не прошу ваших объятий, маменька, — вскричала Зина с нетерпеливым отвращением, — мне не надо ваших восторгов! я требую от вас ответа на мой вопрос и больше ничего.
— Но, Зина, ведь я люблю тебя! Я обожаю тебя, а ты меня отталкиваешь... ведь я для твоего же счастья стараюсь...
И непритворные слезы заблистали в глазах ее. Марья Александровна действительно любила Зину, по-своему, а в этот раз, от удачи и от волнения, чрезвычайно расчувствовалась. Зина, несмотря на некоторую ограниченность своего настоящего взгляда на вещи, понимала, что мать ее любит, — и тяготилась этой любовью. Ей даже было бы легче, если б мать ее ненавидела...
— Ну, не сердитесь, маменька, я в таком волнении, — сказала она, чтоб успокоить ее.
— Не сержусь, не сержусь, мой ангельчик! — защебетала Марья Александровна, мигом оживляясь. — Ведь я и сама понимаю, что ты в волнении. Вот видишь, друг мой, ты требуешь откровенности... Изволь, я буду откровенна, вполне откровенна, уверяю тебя! Только бы ты-то мне верила. И, во-первых, скажу тебе, что вполне определенного плана, то есть во всех подробностях, у меня еще нет, Зиночка, да и не может быть; ты, как умная головка, поймешь — почему. Я даже предвижу некоторые затруднения... Вот и сейчас эта сорока натрещала мне всякой всячины... (Ах, боже мой! спешить бы надо!) Видишь, я вполне откровенна! Но, клянусь тебе, я достигну цели! — прибавила она в восторге. — Уверенность моя вовсе не поэзия, как ты давеча говорила, мой ангел; она основана на деле. Она основана на совершенном слабоумии князя, — а ведь это такая канва, по которой вышивай что угодно. Главное, чтоб не помешали! Да этим ли дурам перехитрить меня, — вскричала она, стукнув рукой по столу и сверкая глазами, — уж это мое дело! А для этого — всего нужнее как можно скорей начинать, даже чтоб сегодня и кончить все главное, если только возможно.
— Хорошо, маменька, только выслушайте еще одну... откровенность: знаете ли, почему я так интересуюсь о вашем плане и не доверяю ему? Потому что на себя не надеюсь. Я сказала уже, что решилась на эту низость; но если подробности вашего плана будут уже слишком отвратительны, слишком грязны, то объявляю вам, что я не выдержу и все брошу. Знаю, что это новая низость: решиться на подлость и бояться грязи, в которой она плавает, но что делать? Это непременно так будет!..
— Но, Зиночка, какая же тут особенная подлость, mon ange? — робко возразила было Марья Александровна. — Тут только один выгодный брак, а ведь это все делают! Только надобно с этой точки взглянуть, и все очень благородно покажется...
— Ах, маменька, ради бога, не хитрите со мной! Вы видите, я на все, на все согласна! ну чего ж вам еще? Пожалуйста, не бойтесь, если я называю вещи их именами. Может быть, это теперь единственное мое утешение!