Дружил я тогда с командиром дивизиона Сережей Кудашенко. Куда он, — туда и я. Жили в одной квартире, делились последней копейкой, все печали и радости друг другу поверяли. Был он детина ражий, плечистый, белокурый. Нрава спокойного, но «с фантазией» В пьяном виде его не задевай. — Меня, говорит, — не замай, я из Незамайковского куреня родом. Был еще в нашей компании вольноопределяющийся из киевских студентов Савельев. Талантливый парень. Прирожденный лингвист. На всех языках разговаривал. Приехал сюда и сразу по-персидски и по-курдски залопотал. И так это у него скоро получалось. Кудашенко его с собой повсюду вроде толмача возил.
Это вам после Кудашенки второе действующее лицо истории. А третье — персидский князь Хан-Абдурахман.
Был еще английский майор Хелли, но он персонаж, так сказать, эпизодический.
Персюк был богач необычайный.
От Гюльпашана до Урмии по обе стороны дороги тянулись его сады. Чего в них только ни было! И персики и абрикосы и всякие другие фрукты. В степи ходили отары овец и конские табуны. Посылал он отовсюду верблюжьи караваны. Злые языки говорили, что имел он тайные сношения с неприятелем, но проверить этого было нельзя. Еще болтали о необычайном его гареме. Расписывали, что такие в нем красавицы водятся, что будто даже в старину у турецких султанов таких не было. А другие, наоборот, говорили, что вовсе это не гарем, а просто подторговывал старый бес живым товаром. Мы, конечно, всему этому верил«. Смешно вспомнить, но, понимаете, были очень молоды, романтизм, восточная обстановка и все прочее: сказки из «Тысяча и одной ночи».
Как я раньше говорил, находила иногда на моего командира «фантазия». И тогда был он словно не в себе: то носился по всем окрестностям с песенниками, загуливал у англичан и французов, или у местных купцов. Или забирался на квартиру, потренькивал на гитаре и пел заунывные хохлацкие песни.
А то просто мрачно, пил и не говорил ни слова. Я в такие дни его не трогал. Принимал дивизион, следил за распорядком, отписывался по начальству, смотрел за хозяйством
Так прошло четыре месяца с тех пор, как я приехал в Урмию. Кончилась осень, подошла зима. А зима у каждого порядочного человека вызывает представление о снеге, крутом морозце, тройках и т. д. Ничего подобного тут не было. Дожди, грязь, сырость. Самое подлое время года. Тоска такая, что даже водкой ее не перешибешь. Не лезет в горло. А тут еще как на зло подходит Рождество. И от этого сознанья, что дома у нас Сочельник, Святки, свечки на елке горят — еще паскуднее на душе становилось. Как раз в это время и напал на моего друга «стих». Помрачнел он, как туча. Не пьет, не есть, сидит в комнате на подушках, поджав под себя ноги, ничего не говорит и даже гитару в угол забросил. Я уже около него на цыпочках хожу, не тревожу. А он на меня — ноль внимания, как будто меня и нет вообще. Только в самый сочельник немножко отошел. Сделал я, по правде говоря, для нашей троицы маленький сюрпризец. Велел Галданову, вестовому моему, настряпать пельменей. Он у меня на этот счет был великий мастер.
Накрыли мы с Галдановым стол, уставили закусками, бутылками: коньяк трехзвездный, по прозвищу «поручик», чуфурлюр-лафит, шампанского пару бутылок «Поммери-сек», — это я у французов расстарался. Все как следует, только елки нет. Хотя бы можжевельника какого-нибудь достать, что-нибудь эдакое хвойное, чтобы смолой потянуло! Не где там!
Иду я к Кудашенко, зову:
— Сереженька, голубчик, идем ужинать.
Посмотрел он на меня эдаким зверем, хотел видно подальше послать, но посмотрел на мой торжественный вид и смягчился. Что-то у него в лице дрогнуло. Встал, пошел. Входим в столовую.
А тут Галданов из кухни выворачивается, пельмени тянет. Хоть и кубанец мой приятель, а все же его мои сибирские пельмени тронули.
— Не галушки, — говорит, — и не вареники, а все же свое, русское.
Поцеловал он меня и Галданова, перекрестился, сел за стол. Раскупорили шампанею. Савельич спич подходящий к случаю произнес. Закусили пельменями и прочей снедью. Ударили по «поручику», а, потом для прослойки чуфурлюр-лафитцу хватили. И так это у нас все тихо, мирно, по хорошему было. Без обычного зубоскальства. Каждый о своем подумал.
Выпил Сергей стенолазу, пожевал пельмень, потом тарелку отодвинул и говорит:
— Не могу больше, братцы!
Мы сразу и не поняли в чем дело.
— Ну и не пей, Сереженька, если не можешь.
— Да не то. Жить так не могу больше. Хочу, говорит, любви и поэзии. И чтобы ваших пьяных рож больше не видеть.
Тут уж мы больше не выдержали. Даже Галданов на кухне фыркнул. Савельев участливо спрашивает:
— Ты не болен ли, Сереженька? Смерил бы температуру. Хочешь, я тебе термометр принесу.
— Провались ты со своим дерьмометром. У меня, может быть, томление духа, а ты с температурой. Если хотите серьезно говорить, — я вам кое-что расскажу, не хотите, — чорт с вами. Пейте дальше.
Тут мы нашего смеха устыдились. Никогда еще Кудашенко так не разговаривал. Значит, действительно, что-то его заело. И что вы думаете: влюбился человек. Так он нам откровенно и признался.
— Ну, что же, — говорю. — Если ты это серьезно, посылай меня сватом, коли родители твоей нареченной поблизости, и делу конец. И Савельич со мной поедет. Ему, как аблакату, говорить сподручней. А я — для представительства. Все-таки — шашка и револьвер. Доводы веские. Всякие родители согласятся. Могу еще пару ручных гранат прихватить.
— Все это хорошо, братцы. Верю в вашу дружбу, только родителей у нее никаких нет.
— Ну, ежели сирота, так еще лучше. В седло ее, да и в церковь.
— Не так-то просто: она не свободна.
— Ну, братец, ежели ты замужней бабе голову закрутил, это не годится. Это брось.
— Да не замужем, дурак. Она в гареме у «Гарун-аль-Рашида».
— Так вот оно что. А где же ты ухитрился с ней познакомиться?
— На базаре в Гюльпашане
— А как же ты ее под чадрой рассмотрел?
— Э, милый, у казака глаз зоркий. Да и она помогла. Немножечко чадру приоткрыла. И как на меня глянет, так я чуть не сел в корзину с абрикосами. Картина. Пусть ваш Боттичелли засохнет со всеми своими ангелами. Вот это ангел. Посмотрела на меня и пропал казак.
— И давно это детская болезнь с тобой приключилась?
— С осени. С той поры и затосковал я, ребятки. Хожу как дурной.
— Да ты брось. Она наверное про тебя давно забыла. Улыбнулась ему девчонка, а он и растаял. Мало ли их на улице улыбается. Проси отпуск, поезжай в Тифлис. Там тоже хорошие девочки есть. Покрутишь и придешь в нормальное состояние.
— Да что вы меня совсем за дурака считаете? Буду я по первой встречной сохнуть. А это вам что?
Смотрим, лезет в карман, вынимает какие-то записочки. Развернул я одну. Смотрю, крупным почерком по-русски написано:
— Спасите…
Развернул вторую, читаю:
— Милый мой, увидимся ли мы еще когда-нибудь. Я совсем одна. Никто мне не может помочь.
На третьей: — Прощайте навеки. После Нового года меня увезут. Ваша Нина.
— Да что, она русская, что ли?
— А кто ее знает. Видишь сам, что не по-турецки написано. А по имени скорей всего грузинка. У них ведь каждая третья женщина Нина, или Тамара.
— Откуда же у тебя эти записки?
— Ее служанка, эдакая старая карга, передала. Последнюю я только третьего дня получил.
— А ее больше не видел?
— Нет. Все кругом излазил, да как к ним попадешь. Знаешь дом Абдурахмана? За четвертой стеной его женское заведение. Приступом его брать, что ли? Можно, конечно, забраться, парочку ручных гранат бросить, разбил все гнездо, птичку поймал, да и айда. Только не те, брат, времена. Дипломатический скандал. Майор Хелли и все его проклятые англичане поднимут такой хай, что не поздоровится.
Тут мы все задумались. Фантазия наша разыгралась во всю. Она, по-видимому, бедняжка, нехорошим путем попала к Абдурахману. И как ее выручить? Официально — нельзя. Увертлив старый чорт. Идти напролом — еще хуже. Военное время — суд и расправа короткие. Расстрел. Значит надо брать смекалкой. Долго мы судили, рядили. Уже давно рассвело, а мы так путного ничего и не придумали и пошли спать.
Спал я беспокойно. Крутился, вскакивал. Все почему-то, мне один мирный горец снился. Будто он ко мне в окошко лезет и какое-то письмо сует, а я ему не верю и держу его, подлеца, на мушке. К полудню проснулся и… вдруг меня осенило. Недаром мне разбойник Ахметка снился. Хлопнул я себя по лбу и крикнул: «Поймал!»
Смотрю Кудашенко встал уже, гриву свою расчесывает перед зеркалом. Рожа злая, небритая.
— Что ты, — говорит, — поймал? Блоху, что ли?
— Нет, брат, не блоху, а твою невесту!
— Это как же так? Любопытно.
— А ты не спрашивай, секрет. Покажи мне только эту старую ключницу твоей Дульцинеи.
Хорошо. Вели седлать и поедем в Гюльпашан. Она там каждое утро на базаре болтается. Только ты напрасно чрез нее думаешь в ханский пансион попасть. Я уже пробовал. Единственно, что она может, — это записочку передать. Да и то неизвестно, передаст или нет.