Кто мог сказать, что с ним сталось? Может быть, когда-нибудь он явится за своими деньгами? Из ящика шкафа мы перепрятали их в матрас, но этот тайник тоже не казался маме достаточно надежным, и она изобрела новый план: спрятать деньги среди пасхальной посуды на шкафу.
Уже в середине зимы нас посетил другой еврей из Томашова. Отец спросил, знает ли он что-нибудь о Трейтле. Тот пожал плечами:
— У Трейтла с головой не все в порядке.
— Вы хотите сказать?..
— Да.
— Он был здесь летом. Говорил, что собирает на приданое для своих дочерей.
— Какое приданое? Все его дочери давно замужем.
— Что?
— В этом и состоит его помешательство. Он что, действительно был у вас?
— Да. И оставил у нас деньги, а сам исчез, как камень, брошенный в воду.
— Он не в порядке…
Не помню, сколько прошло еще времени. Однажды в дверь постучали, и вошел Трейтл. Он изменился, как-то съежился. Натащил на своих сапогах в дом грязи.
— Я оставил у тебя деньги, — напомнил он папе.
— Но почему ты исчез? Как можно уйти и так о не давать о себе знать?
— Мне надо было побывать во многих местах.
— Ты хоть знаешь, сколько денег оставил?
— Память моя ослабла, но я тебе верю.
— Все это время мы не могли из-за твоих денег выйти из дому. Боялись, что, не дай Бог, ограбят.
— Меня много раз грабили. Оставалась чуть ли не последняя крошка хлеба, но евреи добры. Мне бы только дожить, выдать замуж дочерей. Саре-Миндл уже минуло сорок. Бейле-Брохе тоже за тридцать. Сколько они еще могут ждать?
— Но ты все это время не был в Томашове. Может быть, они уже вышли замуж?
— Без приданого? Глупости!
— Так бывает.
— А!
— Ты бы, по крайней мере, справился.
— Нет, нет!
Мы придвинули стол к шкафу, поставили на стол стул и достали из корзины с пасхальными блюдами тщательно завернутые в бумагу деньги Трейтла. Он сунул пачку в карман, не считая.
— Хинда-Эстер еще жива? Она должна теперь быть очень старой.
Папа покачал головой. Гость явно тронулся, но только в одном отношении. Он мог рассказывать множество интересных вещей, то и дело прерывая себя неизменным:
— Чтобы мне только дожить — увидеть своих дочерей замужем…
Есть люди на этом свете, которые просто родились хорошими. Таким был реб Ошер-молочник. Господь одарил его очень щедро: был он высокий, плечистый, сильный, с черной бородой и большими черными глазами, голосом, как у льва. В Новый год и в День Искупления, когда в нашем доме собирались верующие, он вел главную молитву, и именно его голос привлекал людей. Он делал это бесплатно, хотя мог бы получить крупную сумму в большой синагоге. Так он помогал моему отцу справлять праздники. И полагая, что этого мало, старался всегда что-то сделать для нас. Никто не оделял отца так щедро на Пейсах, как реб Ошер-молочник. Когда нам приходилось туго, нечем было платить за квартиру, отец посылал меня к реб Ошеру занять денег, и тот никогда не отказывал, даже не морщился. Просто сунув руку в карман, он доставал оттуда пачку бумажек и серебро. Он помогал и другим евреям, раздавал деньги направо и налево. Этот простой человек, который с огромным трудом продирался сквозь главы Мишны, всю жизнь находился на высшем уровне нравственности. Тогда как другие молились, реб Ошер действовал.
Он не был миллионером, не был даже богачом, но обладал, по выражению отца, «приличным доходом». Меня часто посылали купить в его лавке молоко, масло, сыр, простоквашу, сметану. Жена и старшая дочь реб Ошера весь день, с раннего утра до позднего вечера, обслуживали покупателей. Жена, дочь управляющего имением, была полной женщиной в белокуром парике, с пухлыми щеками и веснушками на шее. Ее огромная грудь казалась вздутой от молока. Если порезать ей руку, представлялось мне, брызнет молоко, а не кровь. Один его сын, Юда, был таким толстым, что на него приходили смотреть как на чудо. Он весил почти десять пудов. Другой сын, похожий на франта, стал портным и уехал в Париж. Младший еще учился в хедере, а маленькая девочка — в школе.
В нашем доме всегда было много проблем, сомнений и волнений, а в доме Ошера-молочника царили согласие, спокойствие, здоровье. Каждый день Ошер отправлялся к поезду за молоком. Он вставал на заре, шел в синагогу, а после завтрака ехал на вокзал. Работал он каждый день по крайней мере восемнадцать часов, а в субботу, вместо того, чтобы отдохнуть, шел в синагогу или к моему отцу изучать отрывок из Торы с комментариями Раши. Он любил еврейство не меньше, чем свою работу. По-моему, он никогда не говорил «нет». Вся его жизнь была сплошным «да».
У Ошера были лошадь и телега, вызывавшие у меня дикую зависть. Каким счастливым был бы мальчик, отец которого владел бы лошадью, телегой и конюшней! Каждый день Ошер ездил в разные концы города, даже на Прагу! Часто он проезжал мимо нас и никогда не забывал поднять голову, чтобы приветствовать того, кто появлялся в окне или на балконе. Встречая меня на улице, когда я бегал с мальчишками или играл с детьми мне «не ровней», он никогда не грозился сказать об этом отцу и не пытался наставлять меня. В отличие от других взрослых, он не дергал мальчика за ухо или нос и не щипал его щек. Ошер, видимо, по своей природе уважал всех — и больших, и маленьких.
Однажды я, увидев его в телеге, поздоровался и крикнул:
— Реб Ошер, возьмите меня с собой!
Он сразу же остановился и велел мне влезать. Мы поехали на вокзал. Поездка длилась несколько часов, и я был на верху блаженства. Мы ехали среди трамваев, дрожек, фургонов. Солдаты маршировали, городовые стояли на посту, мимо мчались пожарные, кареты «скорой помощи» и даже автомобили, только-только появившиеся в Варшаве. Ничто не могло повредить мне. Друг с кнутом защищал меня, под ногами я чувствовал дрожь колес. Казалось, вся Варшава завидует мне. И люди действительно с изумлением смотрели на маленького хасида в бархатной шапочке, с рыжими пейсами, который едет на телеге молочника и обозревает город. Было ясно, что я не имею отношения к телеге, что я нечто вроде туриста.
С того дня между мной и реб Ошером установилось молчаливое соглашение. Как только представлялась возможность, он брал меня на телегу. Страшными были минуты, когда реб Ошер уходил к поезду за бидонами с молоком или в контору и я оставался один в телеге. Лошадь поднимала голову и удивленно смотрела на меня. В моих руках были вожжи, но лошадь, казалось, думала:
— Посмотрите, пожалуйста, кто теперь мой кучер!
Я боялся, что лошадь может повернуть назад. И конце концов, это не игрушка, а огромный зверь, безмолвный, дикий, чудовищно сильный. Проходившие мимо люди иногда смотрели на меня, смеялись, говорили что-то по-польски. Я не знал языка, и эти люди пугали меня не меньше лошади. Они тоже были большими, сильными и непонятными. Кто-то мог дернуть меня за пейсы — у некоторых поляков это считалось прекрасной шуткой.
Когда мне уже казалось, что пришел конец — лошадь рванет или человек меня обидит, — появлялся реб Ошер, и все становилось на место. Он легко, как Самсон, нес тяжелые бидоны, был сильнее лошади, сильнее любого, а глаза у него были добрые, говорил он по-нашему и был другом моего отца. Я хотел только одного — ехать с этим человеком день и ночь, через поля и леса, до Африки, до Америки, до конца света, и все время наблюдать, смотреть, что творится вокруг…
И каким другим был этот самый реб Ошер в Новый год или в День Искупления!
Плотники установили в комнате отца скамьи — там молились женщины. Из спальни вынесли кровати, внесли туда Ковчег Завета, устроив крошечную синагогу. Борода реб Ошера казалась еще чернее на фоне белого одеяния. Голову его покрывала высокая шапка, расшитая золотом и серебром. Он поднимался к кафедре ведущего молитву и львиным голосом рычал:
— Услышь меня, лишенного благ…
Наша спальня была слишком маленькой для баса, гремевшего из этой мощной груди. Он раздавался на пол-улицы. Реб Ошер читал и пел, остальные составляли хор. Глубокий бас реб Ошера вызывал тревогу в отделении женщин. Все они, конечно, хорошо его знали. Только вчера покупали в его лавке молоко, простоквашу, масло. Теперь он представлял народ Израиля перед Всемогущим, возносил молитвы прямо к Сияющему Трону, среди трепещущих крылами ангелов, среди книг, в которых записаны добрые дела и грехи всех смертных…
Когда он добирался до молитвы «Мы выразим мощь» и начинал читать о судьбах людей — кто будет жить, кто умрет, кто погибнет в огне, а кто в воде, женщины начинали плакать. Но реб Ошер победно провозглашал:
— …Каясь, молясь и жертвуя бедным, можно отвратить злую судьбу!
И у каждого сваливался камень с сердца.
Когда реб Ошер пел о ничтожестве человека и величии Бога, всех охватывали радость и блаженство. Почему человеку, всего лишь мимолетной тени, цветку, которому суждено завянуть, думать, что Бог, милосердный и справедливый, причинит ему зло? Каждое слово, каждая нота, выкрикиваемые реб Ошером, отгоняли страх, воскрешали надежду. Мы действительно ничто, а Он — всё. Мы при жизни лишь прах, а после смерти меньше, чем прах, Он же вечен, и дни Его никогда не окончатся. В Нем, только в Нем наша надежда.