Потом Фреда встает и ставит другую пластинку — побыстрее и погромче, и эта пластинка мне тоже нравится. И я беру со стола две ложки и начинаю на них играть. Я по-настоящему хорошо играю на ложках, да, сэр. Я много раз пытался научить мастера Абеля, но он не смог научиться, а надо всего лишь держать эти ложки в одной руке между пальцев, а другой играть, как на банджо, и сами ложки начинают плясать и стукаться друг о друга с таким приятным звоном. Стало быть, я играю на ложках, и тут вдруг входит Нэнси.
— Вот она! — говорит Джанни Гриква. — Это Нэнси.
— Я знаю, что это Нэнси, — говорю я, только тихо.
— Ты готова, Нэнси? — спрашивает он.
Она только кивает, а он мне говорит:
— Прекрасно, малыш. Я пойду за машиной.
— У тебя есть машина? — спрашиваю я.
— Конечно, — говорит он и выходит.
А эта Нэнси подходит ко мне, и она правда очень красивая, и, друг, я думаю про себя, что она мне нравится больше, чем эта Мария.
— Привет, Джорджи, — говорит она. — Как поживаешь, большой мальчик?
— Превосходно, — говорю я.
— Привет, Нэнси, — говорит эта Фреда, и Нэнси ей говорит:
— Хелло!
Потом она говорит:
— Мы с тобой малость искупаемся, что скажешь, Джорджи? Ты согласен?
— Конечно, согласен, — говорю я. — Куда мы поедем?
— Ну, на Си-Пойнт. Море там красивое и прохладное. Что скажешь? — спрашивает она.
— Прекрасно, — говорю я.
У этой Нэнси явно хватает красивой одежды, и, друг, сегодня на ней короткие брюки, как для тенниса, только короче, и рубашка вроде мужской. Она вся в белом и от этого выглядит совсем восхитительно. И тут я слышу шум автомобиля, очень громкий шум, и я понимаю, что, должно быть, этот автомобиль и разбудил мастера Абеля в ночь на пятницу. Выходит, это Джанни Гриква отвозил меня домой, не иначе. Черт бы его побрал!
И вот мы все садимся в этот автомобиль, Нэнси, Фреда и я. А эта Фреда босиком, потому что краска у нее на ногтях еще не просохла, а ей надо ступать по асфальту, горячему от солнца, и она подпрыгивает, и смеется, и визжит, и говорит, как ей чертовски горячо, и, друг, я должен признать, что так оно и есть.
Этот Джанни Гриква сидит за рулем своего «шевроле» 1942 года и говорит:
— Залезайте, детки, — и улыбается. Вы меня поняли?
И тут эта Нэнси собирается сесть на переднее сиденье рядом с Джанни Гриквой, но тот сердито глядит на нее и указывает головой в мою сторону, и Нэнси садится сзади рядом со мной, а эта Фреда спереди рядом с Джанни.
И вот мы направляемся в Си-Пойнт, это недалеко, и, друг, в автомобиле так хорошо, мне так нравится ехать в автомобиле, потому что я не слишком часто езжу в автомобиле. Но эта Нэнси просто забилась в угол и глядит в окошко, она не говорит со мной, и не смотрит на меня, и вообще ничего не делает, и, друг, я стараюсь подсесть к ней поближе и обнять ее за талию, но нет, сэр, она просто сидит и глядит в окошко, и я не могу не посмотреть на ее ноги и кладу ей руку на колено, но она снимает ее, и, друг, мне это не нравится.
Мы едем, стекла в окнах опущены, в автомобиле ветер, и Нэнси надевает темные очки, так что уже не видно и глаз, и, друг, мне это тоже не нравится. Когда же она позволит мне дотронуться до нее? Друг, мне грустно, потому что я дотрагивался до нее только на снимке, а сам я этого не помню, и, друг, мне правда ужасно хочется до нее дотронуться.
Тут эта Фреда начинает напевать, а она поет по-настоящему хорошо, так вот она начинает напевать песню, которая называется «Мона Лиза», и у нее это выходит так нежно и приятно, а Джанни Гриква ведет машину одной рукой, а другой болтает за окном, и никто ничего не говорит, разве что иногда Джанни Гриква скажет:
— Мы очень рады, что ты с нами, Джорджи, потому что мы тебе друзья и хотим, чтобы ты хорошо провел время! — Или что-нибудь в том же духе.
Мы обгоняем другие автомобили, главным образом автомобили с европейцами, и в них парни и девушки сидят рядом и в обнимку, — вы меня понимаете? Я бы хотел, чтобы Нэнси была поласковее со мной, я даже думаю, что лучше бы вместо нее была Мария, потому что, друг, она бы сидела поближе и, может, мы бы обнимались и целовались. С Нэнси этого не выходит. Да, сэр.
Итак, сэр, мы прибываем на неевропейский пляж в Си-Пойнте и начинаем раздеваться на горячем песке. Должен сказать вам, что на Нэнси почти ничего не остается — так, что-то розовое из полотенца, и она от этого еще красивее. На Фреде — то же самое, только она не такая красивая, как Нэнси. Джанни Гриква не собирается купаться и не снимает костюма, и тут эта Нэнси говорит, что ей тоже не хочется купаться и что она просто позагорает на солнце, поэтому мы с Фредой вбегаем в воду, плещемся, кричим и плаваем, и, друг, мне хорошо.
Когда мы возвращаемся к тому месту, где сидят Джанни и Нэнси, Джанни говорит:
— Эй, Фреда, нам с тобой надо малость прогуляться. Пошли!
И она говорит:
— Но… — И это потому, что Джанни смотрит на нее сурово, но тут же он начинает подмигивать, и хихикать, и кивать в мою сторону, и Фреда вроде бы недовольно встает и уходит с Джанни. А мы с Нэнси остаемся вдвоем.
— Теплая вода? — спрашивает она.
— Нет, — отвечаю я.
— Намажь мне спину кремом, — говорит она, — давай, Джорджи, милый.
И я мажу ей спину. Друг, вы понимаете, что я в первый раз дотрагиваюсь до Нэнси, если не считать снимка, про который я ничего не помню.
— Для чего этот крем? — спрашиваю я, и она говорит, что он для того, чтобы солнце не обжигало, и я, как дурак, натираю ее этим кремом, хотя знаю, что он ей не нужен, потому что она зулуска вроде меня и солнце не может ее обжечь.
В общем-то приятно натирать ее кремом, потому что она такая гладкая, — вы меня поняли? И я натираю ей спину и ноги, и это очень приятно. А она лежит на животе, но лицо повернула ко мне, и когда я приканчиваю весь крем, мы лежим с ней рядом, лицом к лицу.
— Тебе здесь нравится? — говорит она.
— Еще бы, — говорю я.
— Вот и хорошо, — говорит она.
Потом мы сколько-то времени молчим, и я смотрю на нее и иногда на парней, которые играют на неевропейском пляже. И я думаю, что эти европейцы спятили, спятили, потому что их пляж направо, совсем рядом с нашим, но они нас туда не пускают. Да, сэр. Мы и сами бы к ним не пошли, только у них пляж лучше, потому что у нас камни и всякая дрянь в воде, а у них — чистота. Но, друг, то же самое доброе старое море и для нас, и для них, и, может, та вода, что касалась меня, сейчас коснется какого-нибудь европейца. Что он тогда будет делать? Может, он посадит эту воду в тюрьму? Я вам говорю, они спятили.
И я думаю об этом проклятом апартеиде и всем таком, вроде как на почте приходится стоять в очереди. Там одно окошко для европейцев, а другое для неевропейцев. Может, ты входишь туда и сразу покупаешь марки или конверты, и, может, там толпа европейцев, которым тоже нужны марки или конверты, но они должны стоять в своей очереди и ждать. И тебе смешно на них смотреть, потому что им не позволяется подойти к неевропейскому окошку и быстро купить что кому нужно, — вы меня поняли? И то же самое в поездах и везде. Друг, мне это не нравится, потому что, если ты неевропеец вроде меня, тебе можно ехать только в таких вагонах, которые называются третьим классом, а это ужасно, друг. Скажем, как когда я провожал в Иоганнесбург моего дядю Калангу, тогда я насмотрелся на эти поезда. Друг, там только скамейки, а до Иоганнесбурга два дня. А у европейцев — постели и все такое. Да, сэр, мне это не нравится. И мне не нравятся эти чертовы паспорта, которые надо всюду носить с собой. Мой дядя Каланга говорит, что эти паспорта — что-то вроде номерка на ошейнике собаки, и он прав.
Но мне хорошо лежать на песке рядом с Нэнси. Песок такой теплый, и когда ты на нем лежишь, настроение у тебя прекрасное, и можно перебирать песок пальцами, и это тоже приятно, — вы меня понимаете?
Стало быть, мы лежим, и ничего не слышно, кроме моря и людских голосов, и, друг, мы лежим рядом с тем, что называется «Си-Пойнт павильон», который только для европейцев, и в нем большие бассейны для плавания, и слышно, как кричат европейцы, и их голоса сливаются в один громкий голос. И тут эта Нэнси спрашивает:
— Джорджи, что, Каланга — твой дядя? — И, друг, я пугаюсь.
— Откуда ты знаешь? — говорю я.
— Слыхала, — отвечает она.
— От кого слыхала? — спрашиваю я.
— От Джанни, — говорит она и сердится. Друг, я пугаюсь насмерть, потому что откуда ей знать, что Каланга — мой дядя, а если она об этом уже слыхала, так зачем она меня спрашивает, а?
— А где твой дядя, Джорджи? — спрашивает она так ласково.
— Не знаю, друг, — говорю я. Я говорю это потому, что, по-моему, всегда лучше так говорить, хотя я и правда не знаю, где теперь мой дядя Каланга.
— Он в Иоганнесбурге? — спрашивает она.
— Да, — говорю я, и мне уже совсем не нравится этот разговор про дядю Калангу.