В тот вечер я впервые подумал, как бы Ваш брак с Алексеем не стал ущербом Вашего бытия. Я подумал это, но конечно не решился высказать моих мыслей вслух. Не признался я Вам в них и в своих последних письмах, хотя, быть может, самый факт написания их и равносилен такому признанию.
Но все это сейчас не важно, сейчас мне важно сказать Вам, что, под влиянием всех этих нахлынувших воспоминаний, письмо Ваше озарилось новым смыслом.
Если я Вам еще третьего дня писал, что Вы гениальное существо, но совершенно не человек,
76
что я не понимаю, что значит Ваше письмо, как размышление о нашем завтрашнем дне, то сего дня этих недоумений во мне больше нет.
Поскольку мои письма из Флоренции — настроения и мысли, Вы ответили на них так., как отвечать умеете только Вы; но поскольку они, кроме того, а быть может и прежде всего, целый ряд определенных ходов на шахматной доске жизни Вы ответили знаете чем? Отказом играть со мной в шахматы. Почему? Потому что шахматы—игра в короля и королеву, — Вы же не героиня, не королева и форма гениальной игры противоречит Вашей жизненной формуле труда и добра.
Разве не так? Разве я не прав в том, что Вы не приняли моих писем, как писем к Вам и о Вас, что узнав в какую-то, я знаю, приходившую к Вам минуту искренности и сосредоточенности себя самою в моих мыслях о Вас, Вы вдруг смутно, но остро почувствовали: «нет, это не я. Николай Федорович ошибается и в себе и во мне». Доказывать мне этой ошибки Вы не стали, но Вы ее в Вашем ответе молчаливо учли. Конечно, все происходило в Вас не так, как я пишу, много глубже, тише, темней и сокровенней, но все же, учитывая мое злосчастное свойство неизбежно чеканить все, к чему прикасаюсь не только умом, но и чувством, Вы должны сказать, что и в общем и в тайном я прав.
Заканчивая эти строки, я не льщу себя надеждой получить на них письменный ответ. При Вашей органической нелюбви к письменному столу,
77
Вы, конечно, не возьметесь за перо за две, три недели до нашего свидания в Москве.
Склоняясь, таким образом, перед необходимостью долгого ожидания ответа, я не склоняюсь перед его отрицательным содержанием.
Я жду от Вас героического самоопределения и твердо верю, что рано или поздно Вы вскроете в себе любовь, как дар священных песен, и похороните под ним все, что создавали во имя долга и труда.
Не думайте, Наталья Константиновна, что я с легким сердцем высказываю эти пророчества. Моя громадная любовь к Алеше, его, еще гораздо большая к Вам и ко мне, а главное, идея Вашей взятой на себя по отношению к нему задачи, все это я глубоко чувствую и в Вас, и в себе, и в нем; всем этим, верьте, тяжко болею. Если же боль эта не звучит в моих письмах с должною глубиною, то это происходит, скорее всего по причине инстинктивного желания не омрачать последних дней своей относительной безответственности.
Ведь с момента Вашего, мною ожидаемого, героического самоопределения нравственная атмосфера моей жизни невероятно утяжелится. Не скрою от Вас, что в предчувствии этого утяжеления, я нынче утром малодушно размечтался, чтобы Бог помог Вам убить в себе героиню.
Но это была только одна минута слабости, Наталья Константиновна, только одна. Мне показа-
78
лось, что так будет легче и Вам и Алексею и мне. Ради Бога простите мне ее и примите это письмо, в котором я сказал Вам так много окончательного и непоправимого, как доказательство моей полной готовности мужественно идти навстречу тому большому, радостному и страшному, что нас ждет впереди. Да хранит Вас Бог.
Ваш Николай Переслегин.
Гейдельберг 29-го февраля 1911 г.
Дорогая Наталья Константиновна, отослав Вам последнее письмо от пятого февраля, я, было, немедленно рванулся вслед за ним в Москву. Но «взяв в соображение», как говорят солидные люди, что мне уже под тридцать лет, что у меня седеющие виски и вполне определённые жизненные задачи и интересы, я устыдился своей лирической резвости и порешил, остаться верным своему первичному плану пробыть, по крайней мере, еще месяц в Гейдельберге.
В продолжение этого месяца я положил себе не писать Вам.
Почему? Я думаю Вам это ясно. В последних письмах я сказал Вам много такого, что Вы, как Алешина жена, не имели никакого права, а, может быть, и никакого желания слушать.
Поняв это, я почувствовал некоторое угрызение совести. О, конечно, не в том, что был с
79
Вами искренен, но в том, что, ощущая эту искренность как оружие борьбы за Вас, обнажил его не в живой беседе с Вами, в которой одного Вашего взора было бы достаточно, чтобы заставить меня умолкнуть, но в переписке, которою сам обрушился на Вас во всеоружии своей свободы, но о которой знал, что Вы сможете участвовать в ней лишь в роли беззащитного, немого адресата.
Решив не писать Вам, я первые три, четыре дня чувствовал себя сносно, но затем во мне поднялась такая тоска, что я не знал куда деваться и что делать: садиться ли за большое письмо Вам, или спешить скорее в Москву. И вот в самый разгар всех этих сомнений, вчера под вечер, получаю Вашу открытку. Вы не можете себе представить, до чего я ей обрадовался; особенно маленькой приписке к левому углу; этому мимолетному признанию, что Вы «очень ждете» моего возвращения, хотя и продолжаете думать, что определение Вас как героини «неправильно».
О, что мне за дело до Ваших дум, родная, раз в моем сердце звучит Ваше признание, что Вы «очень» ждете моего возвращения. Господи, Вы ждете, да еще «очень» нашего свидания, а я подавляю в себе желание писать Вам о своей любви — что за нелепая экзальтация совершенно чуждого мне морально-педагогического пафоса.
Да, Наталья Константиновна, беспрестанно вспоминая в последнее время нашу прошлогоднюю жизнь в Москве, я несколько раз совсем
80
близко подходил к предположению, что не только сам был в Вас в то время влюблен, но что и Вы, будучи Алешиной невестой, имели ко мне не одну только дружескую склонность. Некоторые, как мне кажется, объективные данные такого безответственного, на первый взгляд, поведения моей памяти, я и предложу завтра на суд Вашей зоркости и совести, с надеждой, что Ваша зоркая женская совесть не превратит моих прозрений в слепую смелость мужской самонадеянности.
Милая, если бы Вы знали как мне сейчас не только радостно, но весело, и как во мне сейчас мертвы заключительные слова моего последнего письма, что я мужественно пойду навстречу тому страшному, что нас ждет впереди. О, я конечно, понимаю, что страшное нашего будущего как раз в том то и кроется, что мне сегодня так безгранично весело; весело потому, что мой инстинктивный порыв к Вам, воспользовавшись совсем, быть может, случайною и малозначащею припиской на Вашей открытке замышляет усадить Вас через несколько дней на Ваш грандиозный кожаный диван... читать историю нашей любви.
Но, понимая все это, я всего этого сердцем и кровью не чувствую. Сердцем и кровью я сейчас чувствую только одно — тот порыв мне навстречу, который, я знаю, неизбежно охватит Вас после прочтения истории нашей любви.
81
Как Вам, однако, нравятся диалектические скачки жизни.
Две недели тому назад я решил прекращением нашей переписки пресечь мое самовольное вторжение в Вашу душу и нашу любовь, и вот, в результате этого решения, Вы будете через пять дней читать историю нашей любви.
Поистине пути любви так же неисповедимы, как пути самого Господа, что впрочем, ввиду её божественной природы, совсем не удивительно.
Однако, Наталья Константиновна, мне кажется пора кончать это письмо: что то уж слишком весело и легковесно потекли его мысли...
Помню, в детстве, когда уж очень развеселишься и расхохочешься, старая няня Саша всегда говаривала: «успокойся, Коленька, посиди смирно, а то день-деньской все смеямши да смеямши, как бы к вечеру не расплакаться».
Господи, неужели нянина мудрость, не раз оправдывавшаяся по отношению к маленькому Коле, оправдается и по отношению к взрослому Николаю Федоровичу, и Вы причините мне в ответ на «историю нашей любви», обещанную Вам моими сегодняшними веселыми строками, горькую боль поздних вечерних слез.
Ну до свидания родная. Завтра буду весь день писать Вам.
Ваш Николай Переслегин.
82
Гейдельберг 21-го февраля 1911 г.
Дорогая Наталья Константиновна, получив ответ на Вашу открытку, Вы, я думаю, отнесли мою угрозу «изложить» Вам историю нашей любви к тому чрезмерно веселому настроению, в котором я с Вами беседовал в последний раз, и порешили про себя, что содержание моего письма окажется много скромнее его наименования.
Таковым оно конечно и окажется. Истории нашей любви я Вам не напишу по той простой причине, что наша любовь еще не имеет своей истории.
Какие отношения соединят нас в будущем — неизвестно. В прошлом же нас соединяют всего только несколько мгновений внезапного душевного обнажения друг перед другом.