Лет десять назад, то ли накануне, то ли после его четырехлетия и к концу долгого пребывания матери в одном из санаториев, «тетушка» Марина налетела на него в городском парке, у большой клетки, где разгуливали фазаны. Посоветовав няне заняться своими делами, Марина потащила Вана к будке рядом с оркестровой раковиной, где, купив ему мятный изумрудный леденец на палочке, сказала, что, если папа пожелает, она заменит ему маму и что нельзя кормить птичек, не спросив позволения у леди Амхерст: по крайней мере, так он ее понял.
Теперь же они пили чай в нарядно обставленном уголке центральной залы, в остальном весьма невыразительной, откуда парадная лестница вела наверх. Сидели за нарядным столом на стульях, обитых шелком. Адин черный жакетик и розово-желто-синий букет, составленный ею из ветреницы, чистотела и водосбора, лежали на дубовом табурете. Пес наполучал больше кусочков торта, чем обычно ему выпадало. Прайс, старый лакей со скорбной физиономией, подававший сливки к клубнике, по виду напомнил Вану учителя истории «Джиджи» Джонса.
— Он похож на моего учителя истории, — сказал Ван, когда лакей удалился.
— Я раньше обожала историю, — заметила Марина. — Мне нравилось представлять себя какой-нибудь известной особой. У тебя тарелка, Иван, с божьей коровкой. Особенно кем-то из знаменитых красавиц… второй женой Линкольна или королевой Жозефиной.
— Да, вижу — красивый фарфор. У нас дома сервиз похожий.
— Сливок (some cream)? Надеюсь, ты говоришь по-русски? — спросила Вана Марина, наливая ему чай.
— Неохотно, но совершенно свободно (reluctantly but quite fluently), — отвечал Ван, слегка улыбнувшись (with a slight smile). — Да, да, побольше сливок и три кусочка сахару.
— Мы с Адой такие же сумасбродки во вкусах, что и ты. Достоевский любил чай с малиновым сиропом.
— Бр-р-р! — отозвалась Ада.
На портрете — довольно удачном, кисти Трешэма, — на стене у нее над головой Марина была изображена в большой эффектной шляпе, в которой лет десять тому назад репетировала Сцену Охоты, — с романтически изогнутыми полями, с радужной вуалью и с огромным ниспадающим плюмажем, серебристым и с темной каймой; и Ван, вспомнив ту клетку в парке и мать, томившуюся в своей клетке, испытал странный привкус таинственного, будто все толкователи его судьбы вступили в тайный сговор. Ныне Маринино лицо было подгримировано под облик прежних лет, однако мода изменилась, ситцевое платье теперь смотрелось по-деревенски просто, золотисто-каштановые локоны поблекли и не вились у висков, и ничто уж больше в ее наряде и украшениях не напоминало ни всплеска того амазоночьего великолепия, ни ладной черепичности роскошного плюмажа, выписанного Трешэмом с талантом орнитолога.
Никаких особых воспоминаний то первое чаепитие не оставило. Ван заметил, что Ада ловко прячет ногти — то сожмет руку в кулак, то, когда берет печенье, разворачивает ладошкой вверх. Ей было скучно и неловко слушать, что говорит мать, а когда та принялась рассказывать о Тарне, то есть Новом Водоеме, Ван обнаружил, что Ада возле него уж больше не сидит, а стоит слегка в отдалении спиной к чайному столу у распахнутого окна, а рядом с ней со стула, упершись в подоконник расставленными врозь лапами, тянется носом в сад собачонка, тонкая в талии, и Ада тихим, вкрадчивым шепотом интересуется, что такое она там унюхала.
— Тарн хорошо видно из окна библиотеки, — сказала Марина. — Ада непременно покажет тебе все комнаты в доме, да, Ада?
(Она произносила это имя на русский манер, утопляя и притемняя оба «а», делая его похожим на английское «ardor»[39].)
— Даже отсюда немножечко видно, — проговорила Ада, поворачивая голову, pollice verso[40] направляя взгляд Вана, и тот, поставив чашку на блюдце, промокнул губы изящной, вышитой салфеткой и, запихивая ее в карман брюк, направился к темноволосой, белорукой девочке. Склонился, выгнув шею, над ней (он был тогда тремя дюймами выше, а когда она выходила замуж за православного христианина, уже вдвое против того, и за ней стоя, тенью своей увенчивал, точно брачным венцом), Ада повернулась, увлекая и его повернуться в том же направлении, и ее волосы коснулись его шеи. Каждый раз это касание, легкой молнией возникая в ранних грезах о ней, обжигало нашего мечтателя с такой невыносимостью и, точно занесенный меч, предвещало пламень и извержение неистовства.
— Допей чай, золотко! — крикнула Марина.
Затем, как она и сулила, двое детей отправились наверх.
«И почему ступеньки так отчаянно скрипят, ведь двое детей всего поднимаются?» — подумалось Марине, глядевшей, как до изумления похоже взлетают и скользят по перилам две левые руки, словно брат с сестричкой на первом уроке в балетном классе. «В конце концов, все знают, что мы с ней были близняшки!»
Еще плавный синхронный взлет рук, девочка спереди, мальчик сзади, последние две ступеньки, и на лестнице снова тихо.
— Старомодные страхи! — сказала Марина.
Ада показала оробевшему гостю огромную библиотеку на втором этаже — гордость Ардиса и излюбленное ее «пастбище», куда мать не заходила никогда (в будуаре у нее имелось свое чтение: «Тысяча и Одна: Избранные пьесы») и куда чувствительный и трусоватый Рыжий Вин заглядывать избегал, опасаясь призрака собственного отца, скончавшегося в библиотеке от удара, а также полагая, что нет в мире более унылого зрелища, чем всякие собрания несообразных авторов, хотя сам изредка был не прочь дать гостю поахать среди высоченных книжных шкафов и приземистых шкафчиков, среди темневших полотен и светлевших бюстов, оценить десяток резных ореховых стульев и два величественных письменных стола, инкрустированных черным деревом. Косой луч премудрого солнца высвечивал цветную иллюстрацию с изображением орхидей в развернутом на пюпитре ботаническом атласе. Диван, а может, кушетка, обитая черным бархатом и с двумя желтыми подушками, примостилась в нише под окном зеркального стекла, откуда открывался великолепный вид на банального вида парк с искусственным озером. На широком подоконнике чистыми призраками металла и сала обозначались или угадывались два подсвечника.
Из библиотеки коридор мог бы увлечь наших примолкших исследователей прямо в апартаменты мистера и миссис Вин, в левое крыло, пожелай дети проследовать в этом направлении. Вместо этого они поднялись спиралью маленькой полупотайной лесенки, притаившейся за отдвижным книжным шкафом, на самый верхний этаж — она, шире потягиваясь вверх белыми ляжечками, опережала его на три крутые ступеньки.
И спальни, и примыкавшие к ним удобства оказались более чем скромные, и Ван не мог не посетовать, что еще слишком юн, и потому скорей всего гостевые комнаты рядом с библиотекой ему не светят. Озирая предметы, которые потом будут изводить его своей нудностью в тиши летних ночей, Ван с тоской вспоминал роскошный быт родного дома. Уму непостижимо, что за плебей, что за кретин додумался впереть сюда эту по-приютски убогую кровать с каким-то допотопным, покрытым копотью деревянным изголовьем, этот спонтанно скрипящий гардероб, этот приземистый комод под красное дерево с круглыми ручками на цепочке (одна из которых отсутствовала), этот сундук для хранения одеял (жалкий беглец из бельевой), эту древнюю конторку, вспучившаяся крышка которой то ли на запоре, то ли заклинилась: в одном из никчемных отделений Ван обнаружил недостающую ручку от комода и передал Аде, которая тут же выбросила ее за окошко. До этих пор Вану не приходилось видеть вешалку для полотенец, и этот умывальник для домов без ванной он видел впервые. Круглое зеркало оплетал гипсовый, с позолотой, виноград, фарфоровый таз (в пару такому же тазу в умывальне для девочек через коридор напротив) обвивала сатанинского вида змея. Кресло с высокой спинкой и подлокотниками, а также табурет у кровати, служивший подставкой для медного подсвечника с углублением для стекания жира и ручкой (только что, кажется, видел отражение такого же — в чем?), завершали перечень основной и наихудшей части неказистой обстановки.
Вернулись в коридор: Ада — смахивая пряди со лба, Ван — откашливаясь. Впереди в глубине коридора приоткрытая дверь в комнату для игр или детскую колыхалась туда-сюда: из-за нее, выставляя красновато-смуглую коленку, поглядывала малышка Люсетт. Вот дверная створка распахнулась, но Люсетт — шмыг внутрь и была такова. Изразцы печки пестрели кобальтово-синими корабликами, и стоило сестрице и Вану поравняться с распахнутой дверью, игрушечная шарманка зазывно разразилась спотыкающимся менуэтиком. Ада с Ваном вернулись на нижний этаж — на сей раз по парадной лестнице. Среди множества предков на стене Ада отметила своего любимца, старого князя Всеслава Земского (1699–1797), водившего дружбу с Линнеем и автора Flora Ladorica, который на писанном сочными масляными красками портрете был изображен с не вполне вызревшей своей невестой, которая с белокурой куклой восседала у него на атласных коленях. Рядом с сим в расшитом камзоле любителем нераскрывшихся бутонов висела (весьма некстати, как подумалось Вану) увеличенная фотография в неброской раме. Покойный Сумеречников{22}, американский предшественник братьев Люмьер, сфотографировал дядюшку Ады по материнской линии в профиль с воздетой к подбородку скрипкой — обреченное юное создание было запечатлено после своего прощального концерта.