Вдруг он подумал: «А что, если он еще жив!»
Только что, на протяжении какой-то секунды, при свете вспыхнувшей и тут же погасшей спички он видел, что у Шевалье прострелен череп. А что, если ему это только померещилось? Что, если это поверхностная рана, и ему только показалось, что повреждены череп и мозг? Трудно сохранить трезвый рассудок в первые минуты удивления и испуга. Рана может быть страшной, но не смертельной и даже не очень опасной. Ему, правда, показалось, что Шевалье мертв. Но ведь он же не доктор, чтобы судить об этом с уверенностью.
Его разозлил нагоревший фитиль, и он проворчал:
— Лампа чадит.
Потом вспомнил обычную поговорку доктора Сократа, неизвестно откуда взятую, и мысленно повторил:
— Эта лампа смердит, как тридцать шесть тысяч чертей.
Ему пришло на ум несколько случаев неудавшихся покушений на самоубийство. Он вспомнил, что читал в газете, как муж, убив жену, выстрелил из револьвера себе в рот и только раздробил челюсть. Он вспомнил, что как-то в клубе после скандала за картами один известный спортсмен хотел выстрелить себе в висок и только отстрелил ухо. Эти примеры поразительно подходили к данному случаю.
— Что, если он жив?..
Он жаждал, чтобы несчастный самоубийца еще дышал, он надеялся, вопреки очевидности, что его можно еще спасти. Он подумал, что надо найти бинты и сделать первую перевязку. Желая еще раз осмотреть Шевалье, лежащего в передней, он поднял, но слишком резко, не успевшую как следует разгореться лампу, и она погасла.
Неожиданно погрузившись в темноту, он потерял терпение и выругался:
— Вот сволочь!
Зажигая лампу, Робер льстил себя надеждой, что, когда Шевалье будет доставлен в больницу, он придет в себя, вернется к жизни. Он уже представлял себе Шевалье на ногах, такого долговязого, представлял, как тот кричит, кашляет, усмехается, и теперь Линьи уже не так страстно желал, чтобы он выздоровел, пожалуй, совсем не хотел этого, находил, что выздоравливать ему не к чему и даже нехорошо с его стороны. Он с беспокойством, с настоящей тревогой задавал себе вопрос: «Что станет делать этот мрачный комедиант, вернувшись к жизни? Снова поступит в „Одеон“? Будет щеголять в кулуарах огромным шрамом? Опять начнет донимать Фелиси своими ухаживаниями?»
Он поднес к телу зажженную лампу и снова увидел бледную кровянистую рану, неправильные очертания которой напоминали ему Африку, как она изображалась на школьных картах.
Совершенно очевидно, что смерть последовала мгновенно, и он не понимал, как мог хоть на секунду усомниться в этом.
Он вышел из дому и принялся шагать по саду. Рана стояла у него перед глазами, как запечатлевшееся в мозгу пятно от слишком яркого света. Она плыла и разрасталась. В темноте на фоне черного неба она представлялась ему бледным материком, с которого проворные негритята метали во все стороны стрелы.
Он решил, что прежде всего надо позвать г-жу Симоно, жившую рядом, на бульваре Бино, в том доме, где кофейня. Он аккуратно запер калитку и пошел за ней. На бульваре Линьи обрел спокойствие ума и чувств. Он примирился с тем, что случилось. Принял свершившийся факт, но клял судьбу за все сопровождавшие его обстоятельства. Раз суждено, чтобы кто-то умер, ничего не поделать, пусть его умирает, но он предпочел бы, чтобы умер кто-нибудь другой. К этому покойнику он чувствовал какое-то отвращение и неприязнь.
«Я допускаю самоубийство, — рассуждал он. — Но к чему такое глупое и театральное самоубийство? Неужели он не мог покончить с собой дома? Неужели он не мог выполнить свое решение, раз уж оно было непоколебимо, с подлинным достоинством и должной скромностью? Светский человек на его месте поступил бы именно так. И все бы его жалели и чтили память о нем».
Он вспомнил слово в слово разговор, который вел в спальне с Фелиси, за час до катастрофы. Он спросил ее, не было ли чего-нибудь между ней и Шевалье. Спросил не затем, чтобы узнать, так как не сомневался на этот счет, а чтобы показать, что знает. Она с возмущением ответила: «Между мной и Шевалье? Ну, знаешь!.. Еще что выдумал!»
Он не осуждал ее за то, что она солгала. Все женщины лгут. Он скорей восхищался той непринужденностью, с какой она вычеркнула этого человека из своего прошлого. Но его сердило, что она отдалась какому-то жалкому комедианту. Он был оскорблен в своих лучших чувствах. Из-за Шевалье Фелиси утратила для него часть своей прелести. Почему она берет себе таких любовников? Значит, у нее нет вкуса? Значит, она сходится так, без разбору? Как девки? Значит, у нее нет врожденного целомудрия, которое подсказывает женщине, что можно, а чего нельзя? Значит, она не умеет себя вести? Да, вот к чему приводит отсутствие воспитания! Он обвинил ее в случившемся несчастье и почувствовал, что с его плеч свалилась большая тяжесть.
Госпожи Симоно дома не оказалось. Он спросил, где она — у официантов в кофейне, у приказчиков в колониальной лавочке, в прачечной, у полицейских, у почтальона. Наконец, по указанию соседки, он разыскал ее у одной старой дамы, которой она делала припарки, так как была сиделкой. Лицо у г-жи Симоно пылало, и от нее несло водкой. Он послал ее сторожить покойника. Велел накрыть его простыней и никуда не отлучаться до прихода полицейского комиссара и врача, которые должны констатировать смерть. Она с некоторой обидой ответила, что сама, слава богу, знает свои обязанности. И она действительно их знала. Г-жа Симоно родилась в обществе, послушном законным властям и с уважением относящемся к смерти. Когда же из расспросов выяснилось, что г-н Линьи перетащил тело в переднюю, она не скрыла от него, что он поступил необдуманно и может навлечь на себя неприятности.
— Этого делать не следовало, — сказала она. — Когда человек покончил с собой, его нельзя трогать до прихода полиции.
Затем Линьи пошел к полицейскому комиссару. После того как первое волнение улеглось, его уже ничто не трогало, верно потому, что события, которые издали показались бы необычными, воспринимаются как вполне естественные, — как оно и есть на самом деле, — когда совершаются у нас на глазах; они развертываются совершенно банально, распадаются на ряд незначительных фактов и теряются в житейской прозе. От мыслей о насильственной смерти несчастного человека его отвлекли самые обстоятельства этой смерти, то участие, которое ему пришлось в них принимать, те хлопоты, которые свалились на него. Идя к полицейскому комиссару, он нисколько не волновался, и голова у него была вполне ясная, как будто он шел к себе в министерство разбирать телеграммы.
В девять часов вечера полицейский комиссар в сопровождении секретаря и полицейского появился в саду. Городской врач, г-н Ибри, прибыл одновременно с ними. Стараниями г-жи Симоно, которая любила, чтоб все было честь по чести, в доме сильно пахло карболкой и горели свечи. И г-жа Симоно волновалась, ибо ей не терпелось достать для покойника распятие и освященную веточку букса. При свете свечи доктор осмотрел труп.
Доктор, грузный и краснолицый, только что отобедал: он пыхтел и отдувался.
— Пуля крупного калибра проникла через твердое небо, прошла в мозг, раздробила левую теменную кость, разрушила часть мозговой ткани и сорвала кусок черепа. Смерть наступила мгновенно.
Он отдал свечу г-же Симоно и продолжал:
— Осколки черепа отлетели на некоторое расстояние. Их можно отыскать в саду. Я предполагаю, что пуля была круглая. Коническая не причинила бы такого разрушения.
Комиссар, г-н Жосс-Арбриссель, худой и длинный, с седыми усами, казалось, ничего не видел и не слышал. За калиткой выла собака.
— Направление раны, — сказал врач, — а также согнутые пальцы правой руки свидетельствуют с полной очевидностью, что это самоубийство.
Он закурил сигару.
— Все ясно, — сказал комиссар.
— Я сожалею, что побеспокоил вас, господа, — сказал Робер де Линьи, — и очень вам благодарен за ту готовность, с которой вы выполнили свои обязанности.
Секретарь полицейского участка и полицейский перенесли тело во второй этаж, куда их проводила г-жа Симоно.
Господин Жосс-Арбриссель кусал ногти, устремив взгляд в пространство.
— Самоубийство из ревности, — сказал он. — Обычная история. Здесь у нас, в Нельи, средняя цифра самоубийств более или менее устойчива. На сто самоубийств приходится тридцать из-за проигрыша. Остальные падают на несчастную любовь, нужду или неизлечимые болезни.
— Шевалье? — переспросил доктор Ибри, большой театрал. — Шевалье? Постойте, я его видал… Я его видал в «Варьете» на каком-то благотворительном вечере. Совершенно верно. Он читал монолог.
Собака за калиткой продолжала выть.
— Даже представить себе нельзя, — снова начал комиссар, — какое бедствие для нашей коммуны — тотализатор. Я не преувеличиваю, из самоубийств, которые мне приходится констатировать, тридцать процентов, самое меньшее, вызваны игрой. Здесь все играют. Здесь сколько парикмахерских, столько тайных притонов. Не далее как на прошлой неделе нашли в Булонском лесу повесившегося привратника с улицы Руль. Рабочие, прислуга, мелкие служащие, проигравшись, еще могут не кончать с собой. Они переменят место жительства, исчезнут. Но куда скроется человек с положением, чиновник, если он проиграется в пух и прах, если он обременен срочными долгами, если ему грозит наложение ареста на имущество, судебное преследование? Что прикажете ему делать?