Он суетился, ловил руку Штольца и, не поймав, поцеловал полу его платья.
— Привел господь дожить до этакой радости меня, пса окаянного… — завопил он, не то плача, не то смеясь. Все лицо его как будто прожжено было багровой печатью от лба до подбородка. Нос был, сверх того, подернут синевой. Голова совсем лысая; бакенбарды были по-прежнему большие, но смятые и перепутанные, как войлок, в каждой точно положено было по комку снега. На нем была ветхая, совсем полинявшая шинель, у которой недоставало одной полы; обут он был в старые стоптанные галоши на босу ногу; в руках держал меховую, совсем обтертую шапку.
— Ах ты, господи милосердый! Какую милость сотворил мне сегодня для праздника…
— Что ты это в каком положении? Отчего? Тебе не стыдно? — строго спросил Штольц.
— Ах, батюшка, Андрей Иваныч! Что ж делать? — тяжело вздохнув, начал Захар. — Чем питаться? Бывало, когда Анисья была жива, так я не шатался, был кусок и хлеба, а как она померла в холеру — царство ей небесное, — братец барынин не захотели держать меня, звали дармоедом. Михей Андреич Тарантьев все норовил, как пойдешь мимо, сзади ногой ударить: житья не стало! Попреков сколько перенес. Поверите ли, сударь, кусок хлеба в горло не шел. Кабы не барыня, дай бог ей здоровье! — прибавил Захар, крестясь, — давно бы сгиб я на морозе. Она одежонку на зиму дает и хлеба сколько хочешь, и на печке угол — все по милости своей давала. Да из-за меня и ее стали попрекать, я и ушел куда глаза глядят! Вот теперь второй год мыкаю горе…
— Зачем на место не шел? — спросил Штольц.
— Где, батюшка, Андрей Иваныч, нынче место найдешь? Был на двух местах, да не потрафил. Все не то теперь, не по-прежнему: хуже стало. В лакеи грамотных требуют, да и у знатных господ нет уж этого, чтоб в передней битком набито было народу. Всё по одному, редко где два лакея. Сапоги сами снимают с себя: какую-то машинку выдумали! — с сокрушением продолжал Захар. — Срам, стыд, пропадает барство!
Он вздохнул.
— Вот определился было к немцу, к купцу, в передней сидеть; все шло хорошо, а он меня послал к буфету служить: мое ли дело? Однажды понес посуду, какую-то богемскую, что ли, полы-то гладкие, скользкие — чтоб им провалиться! Вдруг ноги у меня врозь, вся посуда, как есть с подносом, и грянулась оземь: ну, и прогнали! Вдругорядь одной старой графине видом понравился: «почтенный на взгляд», говорит, и взяла в швейцары. Должность хорошая, старинная: сиди только важнее на стуле, положи ногу на ногу, покачивай, да не отвечай сразу, когда кто придет, а сперва зарычи, а потом уже пропусти или в шею вытолкай, как понадобится; а хорошим гостям, известно: булавой наотмашь, вот так! — Захар сделал рукой наотмашь. — Оно лестно, что говорить! Да барыня попалась такая неугодливая — бог с ней! Раз заглянула ко мне в каморку, увидала клопа, растопалась, раскричалась, словно я выдумал клопов! Когда без клопа хозяйство бывает! В другой раз шла мимо меня, почудилось ей, что вином от меня пахнет… такая, право! И отказала.
— А ведь в самом деле пахнет, так и несет! — сказал Штольц.
— С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу, с горя, — засипел Захар, сморщившись горько. — Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть не изломала меня; в другой раз старуху смял, в часть взяли…
— Ну, полно, не бродяжничай и не пьянствуй, приходи ко мне, я тебе угол дам, в деревню поедем — слышишь?
— Слышу, батюшка, Андрей Иваныч, да…
Он вздохнул.
— Ехать-то неохота отсюда, от могилки-то! Наш-то кормилец-то, Илья Ильич, — завопил он, — опять помянул его сегодня, царство ему небесное! Этакого барина отнял господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет… — всхлипывал и приговаривал Захар, морщась. — Вот сегодня на могилке у него был; как в эту сторону приду, так и туда, сяду да и сижу; слезы так и текут… Этак-то иногда задумаюсь, притихнет все, и почудится, как будто кличет: «Захар! Захар!» Инда мурашки по спине побегут! Не нажить такого барина! А вас-то как любил — помяни, господи, его душеньку во царствии своем!
— Ну, приходи на Андрюшу взглянуть: я тебя велю накормить, одеть, а там как хочешь! — сказал Штольц и дал ему денег.
— Приду; как не прийти взглянуть на Андрея Ильича? Чай, великонек стал! Господи! Радости какой привел дождаться господь! Приду, батюшка, дай бог вам доброго здоровья и несчетные годы… — ворчал Захар вслед уезжавшей коляске.
— Ну, ты слышал историю этого нищего? — сказал Штольц своему приятелю.
— А что это за Илья Ильич, которого он поминал? — спросил литератор.
— Обломов: я тебе много раз про него говорил.
— Да, помню имя: это твой товарищ и друг. Что с ним сталось?
— Погиб, пропал ни за что.
Штольц вздохнул и задумался.
— А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло: благороден, нежен, и — пропал!
— Отчего же? Какая причина?
— Причина… какая причина! Обломовщина! — сказал Штольц.
— Обломовщина! — с недоумением повторил литератор. — Что это такое?
— Сейчас расскажу тебе: дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь пригодится.
И он рассказал ему, что здесь написано.
1857 и 1858 гг.
В истории мировой художественной культуры нередки случаи, когда произведения, горячо воспринятые современниками, как очень злободневные и необходимые, с течением времени не утрачивают не только своего объективного значения, но и своей злободневности, казалось бы преходящей. Напротив, новые поколения, обращаясь к «старым» образцам, открывают нечто созвучное именно их современности. История переставляет акценты, и на переднем плане часто высветляется то, что казалось второстепенным или было вовсе незаметным.
Роман И. А. Гончарова «Обломов» — одно из популярнейших произведений классики. С тех пор как критик Писарев заявил по выходе романа, что он, «по всей вероятности, составит эпоху в истории русской литературы»[24] и пророчил нарицательный смысл выведенным в нем типам, не найдется ни одного грамотного русского, не знающего хотя бы приблизительно, что такое обломовщина. Роману повезло: через месяц после появления он нашел не просто толкового рецензента, но серьезного интерпретатора в лице Добролюбова, причем сам автор, далекий от воззрений и тем более практики революционной демократии, к тому же человек крайне ревнивый и мнительный, всецело согласился со статьей Добролюбова «Что такое обломовщина?». Он советует П. В. Анненкову непременно прочесть статью: «Мне кажется, об обломовщине, то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя… Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, не художник, знает это?»[25] Сходство во мнениях между писателем и критиком облегчает и читателю путь к пониманию романа, прежде всего его социального смысла, и во многом определяет его судьбу. «Впечатление, которое этот роман при своем появлении произвел в России, не поддается описанию, — вспоминал сорок лет спустя князь П. Кропоткин. — Вся образованная Россия читала „Обломова“ и обсуждала „обломовщину“»[26].
Критика старого уклада одушевляла Гончарова. Она определила и пафос выступления Добролюбова. Его логически четкая и доступная даже отроческому восприятию статья, ставшая на годы манифестом русской интеллигенции, памятна всем со школьных лет. В судьбе погибающего от праздности Обломова Добролюбов увидел несомненный признак и даже символ развала старого строя, сигнал неотложности далеко идущих перемен, и в смутной неудовлетворенности вроде бы благоденствующей Ольги Штольц — симптом будущего обновления. Верный своему принципу — «толковать о явлениях самой жизни на основании литературного произведения»[27] — критик обратил исключительное внимание на актуальную общественную основу того национального явления, которое Гончаров обозначил словом «обломовщина». Статья Добролюбова дала оценку и самому историческому явлению, и обличительной роли романа. И Обломову, как помещику по положению, как «лишнему человеку» по месту в жизни, был вынесен заслуженный приговор.
С годами к захолустным Обломовкам предприимчивые Штольцы провели дороги, перешагнули мостами через дремучие овраги, вовлекая и эти «благословенные уголки земли» в свое прибыльное «дело». С проникновением буржуазной цивилизации жизнь обломовцев утрачивала и свою привлекательную сторону — патриархальную простоту быта, нравов грубых, но естественных, связь с жизнью природы. И вот тогда-то многим людям Обломовка стала казаться потерянным раем, чуть ли не идеалом исконно человеческого существования.