Старушка немного ожила, однако разговор не клеился. Она хвалила не только мою комнату, но и мой вкус, судя о нем по единственной картине на стене, мне не принадлежавшей. О покойнике мы не сказали ни слова. А когда пришли с известием, что все закончено и гроб отправили в морг, гостья было поднялась, намереваясь проститься со мной. Она поблагодарила меня, но продолжала сидеть. На ее лице впервые появилась едва заметная гримаса плача — слабое подергивание век, хотя в сухих и выцветших глазах ни единой слезинки.
Не помню, в каких выражениях я сказал, что она и дальше может располагать мной, и тут старушка, как бы подхватив мои слова, заговорила.
Ничего особенного она не сказала, и все-таки то, что я услышал, было неожиданным и совершенно не вязалось с ее привычками, со всем ее поведением до и после этой минуты.
Тяжелая утрата, говорила она, особенно в ее годы и в ее обстоятельствах. Правда, у нее есть сестра, которая после замужества живет в Англии, она уедет к ней.
Да, промямлил я неопределенно. Это хорошо, по крайней мере будет рядом близкий человек, с кем можно перемолвиться словом, и вообще…
Короче, обычный разговор у одра усопшего.
И тут вдова, оставаясь по-прежнему недвижимой, своим бесцветным голосом, в котором, однако, появились твердость и нечто напоминающее тщеславие, неожиданно сказала:
— Я к разговорам не привыкла.
На лицо ее опять, словно тень, набежала мимолетная гримаса плача.
— Больше тридцати лет прожили мы с мужем. И это были тридцать лет молчания. Вот сейчас даже и не могу припомнить, чтобы он обращался ко мне с чем-нибудь, кроме обычных, деловых фраз, без которых не обойдешься в повседневной жизни. Он сгорал от стыда, когда я, находясь в обществе, вдруг начинала говорить. Я это быстро заметила. А когда мы оставались одни, он обыкновенно молчал и не скрывал, что каждая моя попытка заговорить мешает ему думать. И все же мы как-то нашли способ общения и неплохо ладили друг с другом. Но вот говорить — этого никогда не было. Поначалу мне было тяжело, жизнь казалась невыносимой, но позже я смирилась. Так мы и промолчали бок о бок весь свой век.
Ее мертвое лицо снова чуть-чуть оживилось. Не знаю, почудилось ли мне или на нем действительно отразилось некоторое удивление, подобное слабой усмешке? Продолжая свой рассказ, женщина и в самом деле произнесла:
— Да, удивительно… Первые два дня болезни он был спокоен и, как всегда, молчалив. Даже с доктором почти не говорил. Но вот в последнюю ночь, на рассвете, он вдруг позвал меня и, схватив за руку, стал говорить, что вокруг него сплошная тьма и ему безумно страшно. В комнате горели все лампы. Однако он твердил, что ему темно и страшно, и просил меня поговорить с ним, рассказать что-нибудь. «Что же тебе рассказать?» — «Говори что-нибудь, все равно что, только говори!» Он без конца повторял это, умоляя меня говорить. Я была поражена и растерянна. Мне очень хотелось помочь мужу, я положила руку ему на лоб, но, верите ли, не могла ни найти, ни вымолвить ни единого слова. Временами он впадал в беспамятство и умолкал, но как только приходил в себя, снова заклинал меня: «Говори, Паула, говори! Ну, скажи что-нибудь, все, что угодно, только не молчи!» Так продолжалось до утра, до самой последней минуты. А у меня отнялся язык, я так и не могла вымолвить ни одного слова, хотя искренне хотела и старалась это сделать. Я агукала, словно он был ребенок, растирала его холодевшие руки, но вот говорить… говорить так и не сумела.
— Удивительно! — произнес я во внезапно наступившей тишине, которую надо было как-то нарушить. Это было все, что я смог сказать, до глубины души потрясенный этим приступом откровения.
— Да, да, удивительно! — сказала старушка. Глаза ее потемнели и веки слегка покраснели, но слез не было.
Ее рассказ длился всего несколько минут и нисколько не походил на малоприятные интимные исповеди. Говорила она твердым и трезвым голосом.
Вскоре вдова решительно поднялась и покинула меня, сказав несколько своих обычных вежливых фраз, которые не имели никакого отношения к тому, о чем она так неожиданно поведала, неподвижно сидя в кресле.
Через несколько дней старая дама простилась со мной, в тех же вежливых выражениях поблагодарив за приятное соседство и небольшую услугу, которую я ей оказал в тот день. Она уехала в Лондон, и среди ее многочисленного багажа была и урна с прахом мужа.
Я остался на ступеньках небольшого чистенького отеля, воображение живо рисовало мне образ человека, который в самый трудный свой час напрасно искал одно-единственное слово, необходимое ему как глоток воды в пустыне. Я думал о человеческой жизни, о смысле и цене слова, но потом, покинув парижский отель, начисто позабыл всю эту историю.
И вот теперь мысли, которые возникли у меня тогда, снова не дают мне покоя, и нет им ни конца, ни разрешения.
* * *
Неожиданная перемена прервала мой внутренний монолог и вернула к действительности. Быстрая темно-зеленая река за окном замедляла свое течение, темнела и наконец превратилась в серую твердую массу. Звук голоса начал постепенно доходить до моего сознания и становился все громче и отчетливей.
— Белград! Смотри, смотри, ей-богу, уже Белград! — говорил Демежан, который и не умолкал все это время. Я смотрел, как он, продолжая ораторствовать, снимает и аккуратно складывает свой багаж, уверенным, не терпящим возражений тоном зовет носильщика, будто тот находится у него на службе и ждет его в назначенном месте. Затем он простился со мной, коротко, но со множеством скороговоркой произнесенных слов, убеждая в необходимости «как-нибудь встретиться и на досуге спокойно поговорить»,
Я нес свой багаж, шагая в потоке людей, который медленно продвигался к выходу. Передо мной шел Демежан, оживленно болтая с носильщиком; он быстро удалялся, с легкостью пробираясь сквозь толпу, будто вокруг него были не люди, а тени.
Я шел медленнее и все больше отставал. Мой внутренний монолог иссяк. Душная и шумная атмосфера белградского вокзала постепенно захватила меня и вытеснила из сердца бескрайнюю пустоту и безмолвие, воспоминание о котором так неожиданно всплыло в моей памяти.
Ага — землевладелец, господин, уважительное обращение к состоятельным людям.
Актам — четвертая из пяти обязательных молитв у мусульман, совершаемая после заката солнца.
Антерия — род национальной верхней одежды, как мужской, так и женской, с длинными рукавами.
Аян — представитель привилегированного сословия.
Байрам — мусульманский праздник по окончании рамазана, продолжающийся три дня.
Бег — землевладелец, господин.
Берат — грамота султана.
Вакуф — земли или имущество, завещанные на религиозные или благотворительные цели.
Валия — наместник вилайета — округа.
Газда — уважительное обращение к людям торгового или ремесленного сословия, букв.: хозяин.
Джемадан — род национальной верхней мужской одежды без рукавов, обычно расшитой разнообразной тесьмой.
Жупник — католический священник в жупе (приходе).
Ифтар — ужин во время рамазана после захода солнца, когда прекращается дневной пост.
Ичиндия — третья по счету обязательная молитва у мусульман, совершаемая между полуднем и закатом солнца.
Каймакам — наместник визиря или валии в уезде.
Коло — массовый народный танец.
Конак — административное здание, резиденция турецкого должностного лица.
Маджария — венгерская золотая монета.
Меджидия — золотая турецкая монета.
Мейтеф — начальная духовная школа у мусульман.
Мерхаба — мусульманское приветствие.
Мудериз — учитель в медресе.
Мулла — мусульманин, получивший духовное образование.
Мусандра — стенной шкаф в турецких домах для постелей, убирающихся туда на день, и прочих домашних надобностей.
Мутеселим — чиновник визиря.
Муфтий — мусульманский священник высокого ранга.
Окка — старинная мера веса, равная 1283 г.
Опанки — крестьянская обувь из сыромятной кожи.
Райя — христианские подданные Оттоманской империи, букв.: стадо.
Ракия — сливовая водка.
Салеп — сладкий горячий напиток, настоянный на коре ятрышника.
Салебджия — торговец салепом.
Сеймен — стражник.
Слава — праздник святого покровителя семьи.
Софта — ученик медресе.