– О чем пишет мама? – спр<осила> Л<юбовь> М<ихайловна>.
– Ничего особенного… – отв<етила> М<аша> и прочла вслух: «Господь тебя благословит, милая, драгоценная дочурка, мое золото. Вчера я и Вася приехали в Ялту и остановились пока в гостинице, так что настоящего адреса у нас еще нет. Должно быть, будем жить в Алупке или в Семиисе. Погода холодная, море смотрит неприветливо, и был дождь. Напрасно мы поспешили в Кр<ым>. Говорят, что тут в марте всегда такая погода, надо было подождать до апреля, а то боюсь за Васю. Тяжело на душе и ни на что не хочется смотреть, так бы всё сидела и плакала. Христос с тобой, моё дитя, береги себя. Когда я пришлю адрес, тотчас же напиши мне и даже пришли телеграмму, а то я тоскую и спится нехорошо. Снился твой отец, как будто подходит ко мне и подает большой флаг, а на флаге голубой крест. Это к терпению. Сегодня мы приглашали д<окто>ра. Он сказал, что моск<овские> д<окто>ра поздно захватили болезнь, но что пока ничего еще нет опасного. У Васи следы плеврита и поражена верхушка левого легкого, но что при хорошем образе жизни и аккуратном лечении это может пройти. Велел оставить университет, с чем я вполне согласна. Температура вчера была 38,2. Спал хорошо и не потел, но кашлял.
Я всю дорогу мучилась, что ты сердишься, крошечка. Тебе не хотелось, чтоб я ехала с Васей, но ведь иначе нельзя. Вася хоть и студент, но он еще дитя, не может без присмотра. Своей болезни он не понимает и не бережется. Целый день поет, выходит без шапки и курит. И вино пил. Горе мне с ним. Просит, чтоб я взяла напрокат рояль, я обещала. Ты не сердись, это не дорого. Сегодня утром в коридоре я встретилась с Наденькой Поль, дочерью полковника Поля, к<ото>рый в бригаде твоего отца был батарейным командиром. Она меня узнала и обрадовалась до слез. Ее отец умер, упокой господи его душу, ты не помнишь, была маленькая. Целую тебя крепко, крепко, благословляю и скучаю без тебя, моего ангела. Поцелуй Ваню и Л<юбовь> М<ихайловну>. Живите мирно и не ссорьтесь. Прощай, дружочек, моя дочечка, я сейчас заплакала, скучно без тебя, любящая тебя мать Наталья Зеленина. Извини, что так неразборчиво.
P. S. Не забудьте послать 20 марта в Москву 200 рублей».
«Многоуважаемая Мария Сергеевна! Посылаю Вам книгу, о которой писал в среду. Прочтите. Обращаю Ваше внимание на страницы 17–42, 92, 93 и 112, особенно на те места, которые я подчеркнул карандашом. Какая сила! Форма, по-видимому, неуклюжа, но зато какая широкая свобода, какой страшный, необъятный художник чувствуется в этой неуклюжести! В одной фразе три раза „который“ и два раза „видимо“, фраза сделана дурно, не кистью, а точно мочалкой, но какой фонтан бьет из-под этих „которых“, какая прячется под ними гибкая, стройная, глубокая мысль, какая кричащая правда! Вы читаете и видите между строк, как в поднебесье парит орел и как мало он в это время заботится о красоте своих перьев. Мысль и красота, подобно урагану и волнам, не должны знать привычных, определенных форм. Их форма – свобода, не стесняемая никакими соображениями о „которых“ и „видимо“. Когда я пишу к Вам, меня всякий раз стесняют и раздражают мои малейшие погрешности в слоге, а это значит, что я не художник, что во мне слово преобладает над образами и настроением.
Пожалуйста, прочтите книгу. Я читал ее вчера весь день, у меня захватывало дух, и я чувствовал, как новые элементы жизни, каких я раньше не знал, входили в существо моего сердца. С каждой новой страницей я становился богаче, сильнее, выше! Я изумлялся, плакал от восторга, гордился, и в это время глубоко, мистически веровал в божественное происхождение истинного таланта, и мне казалось, что каждая из этих могучих, стихийных страниц создана недаром, что своим происхождением и существованием она должна вызвать в природе что-нибудь, соответствующее своей силе, что-нибудь вроде подземного гула, перемены климата, бури на море… Не верю, тысячу раз не верю, чтоб природа, в которой всё целесообразно, относилась безучастно к тому, что составляет самую прекрасную и самую разумную, сильную, непобедимую часть ее, именно ту часть, которая создается помимо ее воли гением человека. Я чувствую, что, кажется, пишу чепуху, смейтесь, но не мешайте мне бредить, мечтать, говорить сказки. Вы не можете представить, как радостно и весело писать даже пустой бред, когда знаешь, что на эти строчки будут глядеть Ваши добрые глаза.
Вчера я так увлекся книгой, что даже не обрадовался приезду Травникова, которого я люблю. Он приехал ко мне с головной болью и не в духе. После больших операций у него всегда болит голова – отравляется парами карболовой кислоты. Он стал расспрашивать меня о моей ноге, а я в ответ прочел ему те 20 строк, которые я подчеркнул на 92 странице, и у нас завязался литературный спор. Травников сказал:
– Время, которое я потратил на чтение философии, поэзии и беллетристики, я считаю потерянным. У них много претензий, но они не объяснили и не осветили мне ни одного явления, и за это я их не люблю. Всё в них субъективно, а потому наполовину они – ложь, а наполовину – ни то, ни се, середка между ложью и правдой. Мнение, что без них нельзя обойтись, предрассудок; они, как театр и цирк, служат только для развлечения, и я читаю их теперь только для развлечения. Отдаю я предпочтение тем авторам, у которых меньше претензий, а в этом отношении самые удобные книги – французские романы.
– А кто нас учит мыслить, позвольте вас спросить? – сказал я.
– Тот, кто говорит правду, а поэзия и романы не говорят правды.
И так далее, всё в таком роде. Извольте тут спорить! Упрямый, предубежденный человек. Заговорили о красоте.
– Красота приятна, – сказал он, – и служит только для удовольствия, потому-то без нее трудно обходиться. Кто же ищет в ней не удовольствия, а правды или знания, того она подкупает, обманывает и сбивает с толку, как мираж. Когда я имел неосторожность учиться у красоты мыслить, то она делала из меня пьяного и слепого. Так, читая „Фауста“, я не замечал, что Маргарита – убийца своего ребенка; в байроновском „Каине“ для меня были бесконечно симпатичны и сам Каин и чёрт… Да мало ли?
Он сдавил свою больную голову руками, прислонился ею к столу и проговорил вяло:
– Красота, талант, высокое, прекрасное, художественное – всё это очень мило, но условно, не поддается логическому определению, и из всего этого не извлечешь ни одного непреложного закона. Как сказал кто-то до потопа, что соловей любовник розы, что дуб могуч, а повилика нежна, ну, мы и верим… А почему верим?
Я стал по обыкновению горячиться и говорить не то, что нужно.
– Не понимаю, что вы сердитесь? – сказал он, поднимая голову. – Что оскорбительного в том, что искусства служат только для развлечения? Милый мой, я хотел бы быть даже плохим писателем, чтобы только уметь развлекать своими книжками больных и заключенных. Разве мала заслуга писателя в том, что вы сегодня целый день веселы? Впрочем, душа моя, у меня невыносимо голова болит. Может быть, вы и правы. Ничего не знаю.
Поэзия и беллетристика не объяснили ни одного явления! Да разве молния, когда блестит, объясняет что-нибудь? Не она должна объяснять нам, а мы должны объяснять ее. Хороши бы мы были, если бы вместо того, чтобы объяснять электричество, стали отрицать его только на том основании, что оно нам многого не объясняет. А ведь поэзия и все так называемые изящные искусства – это те же грозные, чудесные явления природы, которые мы должны научиться объяснять, не дожидаясь, когда они сами станут объяснять нам что-нибудь. Как жаль и обидно, что даже умные, хорошие люди на каждое явление смотрят с специальной, предвзятой, слишком личной точки зрения. Травникова, например, мучает специальный вопрос о боге и целях жизни; искусства не решают этого вопроса, не объясняют, что будет за гробом, и Травников считает их за это предрассудком, низводит их на степень простого развлечения, без которого нетрудно обойтись, и раз даже в присутствии Вашей матушки сказал как бы в шутку, что они составляют один из видов „наследственного греха“. В этом отношении не напоминает ли он Вам одну нашу общую знакомую, которая отрицает медицину и науки вообще только потому, что доктора плохо пляшут мазурку? Вино сладко, вкусно и веселит сердце, но этого недостаточно: наверное, найдется такой портной, который станет отрицать его на том основании, что оно не выводит пятен и не может служить вместо скипидара.
Но довольно философствовать. Моя нога находится в прежнем положении. Травников настаивает на операции, но я не соглашаюсь. Природа сама стремится к исцелению, и я сильно рассчитываю на это ее свойство. Авось дело обойдется и без операции. Скука ужасная, и если бы не книги, то я бы, кажется, по целым дням плакал от скуки. Жить в восьми верстах от Вас и не иметь права поехать к Вам – ведь это инквизиция!
Вчера у Зелениных была Ваша матушка и заезжала к нам. Распекала меня вместе с отцом за то, что я ушел из духовной академии. Все в один голос уверяют меня, что я поступил не умно. Может быть, это и так. Я и сам не знаю, зачем я ушел из академии, но не знаю также, зачем бы я и продолжал оставаться там. Меня томит жажда жизни и я бегу оттуда, где ее нет или где она скроена не на мой вкус. Жизнь моя – это вы все, которых я так безгранично люблю. Я не могу, чтобы не видеть Вашего прекрасного, кроткого, сияющего добротой лица и чтобы хотя раз в месяц не слышать Вашего голоса; я не могу, чтоб не видеть Вашей великодушной матери и всей Вашей жизнерадостной, милосердной, богом благословенной семьи, которая так же близка моей душе, как мои братья и отец. Мне нужно каждый день видеть около себя моего старого отца-страдальца и слышать каждую ночь, как он не спит и думает вслух о моем брате-каторжнике. Мне нужно, чтобы раз в два или три месяца приходил к нам из монастыря мой сумасшедший брат-монах только затем, чтобы, сверкая глазами, проклясть в моем присутствии цивилизацию и уйти назад. Жизнь моя не полна, если я хотя раз в неделю не вижу Травникова, которого я люблю тем сильнее, чем глубже засасывается он в тину, куда влечет его жадная, неумолимая, мучительная мысль. Он во что бы то ни стало хочет веры. Он хочет и ищет бога, ищет день и ночь и находит одну только пропасть, в которую чем дольше смотришь, тем кажется она глубже и темнее. А какое высокое наслаждение для меня гулять по деревне и заходить в избы к людям и говорить с ними. Какое разнообразие лиц, голосов, умов, вкусов, верований! А какая прелесть наш старый дьякон Павел Денисович, который вот уже два года умирает ежедневно и никак не может умереть, и сам же смеется над своею живучестью: „Умираю, умираю и никак не помру!“ Хороша жизнь, Мария Сергеевна! Правда, она тяжела, скоротечна, но зато как богата, умна, разнообразна, интересна, как изумительна! Травников отравляет себя тоской по бессмертию и вечному блаженству; но я не так жаден, и для меня совершенно достаточно этой короткой, маленькой, но прекрасной жизни.