День склонялся к вечеру, я пошел за лошадью, вернулся к месту скачек и затем уже не отставал от Тиррела и держался от него настолько близко, насколько это было возможно, не вызывая подозрений. Он возвратился в город, немного отдохнул, зашел в игорный дом, побыл там очень недолго, вернулся в гостиницу и велел подать лошадь.
Ни разу не потерял я из виду того, кого преследовал. И сердце мое забилось от радости, когда, наконец, я увидел, что он выезжает один среди сгущающихся сумерек. Пока он не съехал с большой дороги, я двигался за ним на некотором расстоянии. Теперь, думалось мне, время мое настало. Я перешел на крупную рысь и почти настиг Тиррела, но в этот момент показалось несколько всадников, и это вынудило меня снова умерить шаг. Возникали затем и еще другие такие же препятствия. Наконец мы оказались одни на дороге. Я пришпорил коня и почти совсем сблизился со своим врагом, как вдруг заметил, что он нагнал другого человека, — это был ты. Принужденный снова держаться на расстоянии, я стиснул зубы и затаил дыхание. Вскоре меня обогнали двое всадников, и я заметил, что из-за какого-то происшествия они остановились, чтобы оказать тебе помощь. Судя по твоим показаниям в связи с дальнейшими событиями, то были Торнтон и приятель его Доусон. Но тогда они проскакали слишком быстро, а я слишком погружен был в свои мрачные думы и потому не обратил на них внимания. Я все время старался не отстать от тебя и Тиррела, иногда различая в лунном свете ваши силуэты, иногда же (и при этом я испытывал жгучую тревогу) лишь улавливая отдаленный стук копыт по каменистому грунту. В довершение всего начался ливень. Вообрази мою радость, когда Тиррел расстался с тобою и поехал один!
Я обогнал тебя и последовал за своим врагом со всей быстротой, на какую способна была моя лошадь, но она не могла сравниться с конем Тиррела, мчавшимся во всю прыть. Так или иначе, в конце концов я доехал до очень крутого, почти обрывистого спуска. Пришлось двигаться медленно и осторожно, но это меня не очень смущало; я не сомневался, что Тиррел принужден будет сделать то же самое. Моя рука уже сжимала пистолет, готовясь совершить заранее обдуманное мщение, как вдруг до моего слуха долетел один-единственный пронзительный, резкий крик.
За ним не последовало ни звука — кругом царило безмолвие. Когда я был уже недалеко от подножия холма, мимо меня промчалась лошадь без всадника. Ливень прекратился, и при свете луны, выглянувшей за несколько минут до того из-за туч, я узнал коня, на котором ехал Тиррел. Что ж, мелькнула у меня мысль, может быть он сбросил с себя всадника и моя жертва будет теперь целиком в моей власти. Я поехал быстрей, несмотря на то, что еще не совсем спустился с откоса, и вот добрался до исключительно унылого места, — то был обширный пустырь; справа находилась заводь, над которой высилось странного вида засохшее дерево. Я огляделся по сторонам, но нигде не обнаружил и признака жизни. Что-то темное и еле различимое лежало у заводи; я подъехал ближе, — милосердный боже! — враг мой выскользнул из моих рук: он был распростерт передо мною — неподвижный, холодный, мертвый.
— Как! — вскричал я, прерывая Гленвила, ибо не в силах был сдержаться. — Значит не ты покончил с Тиррелом? — С этими словами я крепко сжал его руку. Я был так возбужден и увлечен его мучительным повествованием, нервы мои были до того напряжены, что я тут же разразился слезами радости и благодарности. Реджиналд Гленвил невинен, Эллен не сестра убийцы!
После краткого перерыва Гленвил продолжал:
— В глубоком, тягостном молчании смотрел я на обращенное ко мне искаженное лицо мертвеца. Темное, смутное чувство благоговейного страха наполнило мою душу. Я стоял один под небом, торжественным и святым, и ощущал над собою десницу божию: произнесен был таинственный и ужасный приговор. Кто-то пресек в самом разгаре мою неистовую и нечестивую ярость, словно бессильный гнев ребенка; некое всевидящее око следило за тем, как шаг за шагом развивался мой замысел, начертанный жалким моим разумом, и некая неисповедимая, грозная воля разрушила его именно в то мгновение, когда он, казалось, должен был увенчаться успехом. Я жаждал гибели своего врага, и вот желание мое исполнилось — каким образом, я не знал и не мог догадаться. Здесь, у ног моих, лежал он, немой и бесчувственный, комок праха земного. Казалось, что в тот миг, когда я уже занес руку, божественный мститель сам применил власть, по праву ему принадлежащую; казалось, ангел, уничтоживший некогда ассирийские полчища, снова устремился с неба, чтобы поразить жертву, хотя и более ничтожную, и, покарав смертного преступника, навеки положил предел мстительным замыслам его врага из числа таких же смертных!
Я слез с коня и склонился над убитым. Я вынул из-за пазухи миниатюру, с которой никогда не расставался, и омыл безжизненный образ Гертруды в крови того, кто ее погубил. Не успел я этого сделать, как до слуха моего донесся звук чьих-то шагов. Поспешно спрятал я, как мне показалось, портрет на груди, вскочил в седло и быстро помчался прочь. Тогда и в течение многих последовавших затем часов все чувства мои, казалось, замерли. Я был подобен человеку, завороженному сном и передвигающемуся как лунатик или же преследуемому призраком: глазам его мир живых, поглощенный своими заботами, представляется страной фантастических образов и скользящих теней, населенной чудищами мрака и ужасами могилы.
Лишь на другой день хватился я миниатюры. Я отправился на то самое место, внимательно обыскал все кругом, но тщетно — найти ее так и не удалось. Затем я возвратился в город и вскоре узнал из газет обо всем, что случилось после того, как я нашел убитого. С тревогой убедился в том, что все улики указывают на меня, как на преступника, и что агенты правосудия идут по следу, на который наводит их мой плащ и масть моего коня. Таинственное преследование Тиррела, стремление изменить свою внешность, то обстоятельство, что я обогнал тебя на дороге и скрылся при твоем появлении, — все это тягчайшим образом свидетельствовало против меня. Оставалось еще одно, самое убедительное доказательство, и его мог предъявить только Торнтон. В настоящий момент жизнь моя в его руках. Вскоре после моего возвращения в город он ворвался ко мне в комнату, запер дверь на ключ и на засов и, когда мы остались вдвоем, вызывающе произнес, злорадно усмехаясь в своем гнусном торжестве: «Сэр Реджиналд Гленвил, слишком часто оскорбляли вы меня своей надменностью, а еще больше — своими подачками; теперь моя очередь оскорблять и торжествовать — знайте, одного моего слова достаточно, чтобы отправить вас на виселицу».
И он обстоятельно изложил все, что свидетельствовало против меня, причем извлек из кармана мое угрожающее письмо к Тиррелу. Вы помните, я писал, что поклялся отомстить ему, что мщение рано или поздно его настигнет. «Прибавьте, — холодно сказал Торнтон, снова пряча письмо в карман, — прибавьте эти слова ко всем прочим уликам против вас, и я не дам за вашу жизнь медного гроша».
Не знаю, каким образом Торнтон завладел этой бумагой, столь для меня пагубной. Но когда он ее читал, я был потрясен, ясно осознав опасность, которой ныне подвергался. С одного взгляда понял я, что нахожусь в полной власти стоящего передо мною негодяя. Он заметил это и наслаждался моими терзаниями.
«Теперь, — сказал он, — мы хорошо узнали друг друга. Сейчас мне требуется тысяча фунтов. Я уверен, что вы мне не откажете. Когда я их истрачу, то приду опять. Пока же вы от меня избавляетесь». Я швырнул ему чек, и он удалился.
Ты легко поймешь, какое унижение испытал я, принеся гордость в жертву осторожности. Но принудили меня к этому исключительно важные соображения. Я быстро приближаюсь к могиле, и для меня не было бы существенной разницы, если бы насильственная смерть сократила мои дни: их и так остается уже не много, и я вовсе не стремлюсь их продлить. Но невыносима была мне мысль, что я навлеку на мать и сестру беду и позор, которых им не избежать, даже если бы на меня пало одно лишь подозрение в преступлении столь чудовищном. Когда же я осознал, как тяжелы скопившиеся против меня улики, принятый мною путь показался мне менее унизительным, чем мысль о тюремной камере и судебном разбирательстве, об улюлюканье и проклятьях черни, о смерти, уготованной убийцам, и позорной памяти, которую они по себе оставляют.
Но сильнее всех этих побуждений было мое отвращение, мой страх при одной мысли о чем-либо, могущем раскрыть перед всеми тайну прошлого. Я невыразимо страдал, представляя себе, что имя Гертруды и ее участь становятся всеобщим достоянием, что их обсуждают, критикуют, высмеивают праздные зеваки и любопытные. Поэтому мне показалось не бог весть каким нравственным подвигом побороть чувство унижения, которое я испытывал от злорадной наглости Торнтона, и утешаться мыслью, что через несколько месяцев я освобожусь и от его вымогательств и от жизни.