Мороз ущипнул ее за щеки. В снегу от валенок остались глубокие следы до мерзлой травы. Катенька, захватив горсти снега, засмеялась.
– Как хорошо, господи, как хорошо!
И словно от этого снега, от веселых белых деревьев, поднявших из-под косогора неподвижные, залитые солнцем снежные верхушки, почувствовала она, что горе пройдет.
Как прежде, бывало, у себя в Волкове, подобрала она шубку и юбку и, выбрав гладкое место, скатилась вниз к реке по снежному скату. Смеясь, полезла было опять наверх, но запыхалась и подошла к воде. У берега подмерзло, а дальше по всей реке, пенясь и шурша, шло свинцово-серое сало. Катенька вздрогнула от холода и села под деревьями, лицом к реке. Потом наверху затявкала собака, и голос лакея позвал к столу.
Услышав лай, неподалеку из куста выскочил заяц. Катенька опять засмеялась, глядя, как собака, скатившись с горы комком, пошла за косым зверем.
Все в этот день радовало Катеньку, и она ждала, что по первопутку приедет отец, но он не приехал, и пришлось одной провести вечер в кресле у печи.
Голова ли слишком разгорелась от мороза или натопили непомерно печь, только начался у Катеньки легкий озноб, и от затылка по спине пробежали мурашки… Она глубоко ушла в кресло, щеки у нее вспыхнули. Катенька усмехнулась, глядя на огонь, положила ногу на ногу… Представился ей Алексей Петрович, когда, настойчивый и бледный, в первый раз (это было в Москве) стал ее целовать, говоря слова, о которых не нужно было, конечно, в этом одиночестве думать.
Спохватилась Катенька, хотела было встать, но истома легла на нее, не дала двинуться, и – словно кто-то принялся открывать и закрывать перед ней свет, показывая картинки, – понеслись в ее памяти воспоминания и волнующие запахи – все, что долго сдерживала она суровым смирением. Она крепко закрыла глаза, положила руку на грудь, и мечты, как метель, обожгли ее и ослепили,
Пришла коренная зима. Вдоль застывшей реки проносились метели, свистя голыми тальниками, перебрасывались в поля, крутили снегом и насыпали сугробы на замерзший куст, на стожок в степи, на упавшего путника.
Эту зиму Григорий Иванович много читал, выписывая из Петербурга книги и журналы. В журналах он сначала просматривал статьи, отмечая иные строки карандашом, и много раздумывал над всем этим, потом прочитывал Саше рассказы, ища в них ответа: как жить?
Принеся этим летом жертву, Григорий Иванович успокоился, но ненадолго: жертва была, пожалуй, и не настоящая, а похожа на удовольствие, ему же хотелось многого.
Время было тревожное, не то, что прежде. В газетах попадались прямо-таки дерзкие статьи, от которых дух захватывало, и студенческие годы в Казани казались мальчишеством. Одна газетная статейка (в провинцию она попала только подписчикам, в Петербурге же продавали этот номер за пятьдесят рублей) словно открыла Григорию Ивановичу глаза: он увидел, что есть верный путь для совестливого человека. Да какой путь! Можно голову положить за него.
Много тогда пришлось Саше не спать ночей, слушая Григория Ивановича, который бегал по избенке и доказывал ей, как должен честный человек жить. За ним по стене металась тень, на которую Саша со страхом поглядывала, внимая мужу. Доктор был очень горяч и решил, не откладывая, начать новую жизнь, но все это неожиданно плохо окончилось.
В студеную, вьюжную ночь Григорий Иванович сидел у соснового стола, читая. Саша возилась за перегородкой» и доктор по звону посуды знал, что скоро будет чай.
Снаружи, в углу избы, посвистывала метель, будто на крыше, поджав лапки, сидел черт, жалуясь на стужу.
– Вьюга-то какая, господи, кого еще занесет в степи, – сказала из-за перегородки Саша.
Доктор, заслонив ладонью лампу, поглядел в обледенелое окно. Иглистый лед и перья мороза на стеклах загорались иногда синим светом – это в страшной вышине, между обрывков туч, сыплющих снегом, нырял и летел месяц…
– А знаешь, – сказал Григорий Иванович, – я все думаю: в Петербурге, где-нибудь у стола, сидит умный и честный человек и пишет, а я здесь, за две тысячи верст, переживаю его мысли, – удивительно!.. Какое же я имею право оставаться в бездействии!
– Кто такой? – спросила Саша. – Здешний он или так где встретились?
– Ах, ты не понимаешь, – ответил доктор, положив руки на книгу. – Ты, Саша, пойми, я не так живу – слишком уютно и много покоя: бессовестно живу! Понимаешь?.. Так нельзя. Я не имею права жить с удовольствием, когда там за меня погибают. Нужно «поднять голову», – вот здесь об этом говорится… И твоя обязанность – не тянуть меня назад в тину, а ободрить и зажечь. Так поступают настоящие женщины…
У Григория Ивановича от раздражения задрожал даже голос. Саша вышла из-за перегородки, стала близко за стулом мужа, сложила руки, опустила глаза, сказала негромко:
– Виновата, Григорий Иванович…
И надо было ему тогда засмеяться, объяснить Саше – она бы все поняла. Но он не сделал этого и, сердясь на себя за слабость, винил жену, создавшую, как он сейчас думал, «мещанский уют».
В это время за окном зазвенели подхваченные метелью бубенцы, заскрипел снег, и было слышно, как близко задышали лошади.
– Неужто поедешь, Григорий Иванович? Занесет ведь, вот беда, – сказала Саша, уходя опять за перегородку.
– Удовольствия мало, – проворчал он. – Кто-нибудь из помещиков животом валяется. – Откинул волосы, захлопнул книгу, встал и, с трудом толкая коленом, открыл набухшую дверь.
В сенях от повалившего клубами пара ничего нельзя было разобрать, но кто-то уже вошел. Григорий Иванович вгляделся, отступил и ахнул: на пороге стояла Катя.
Черную шубку на ней запорошило снегом, под капором раскраснелось лицо, ресницы были белые. Она притворила дверь, сняла рукавички, потопала ногами и сказала:
– Не ждали? А я чуть не заблудилась. Поехала к папе, а буран такой, что не пробраться через ваши мосты. Увидела свет и завернула. Принимаете?
Она расстегивала большие пуговицы. Григорий Иванович опомнился наконец, снял с нее шубку, которая была теплой внутри, пахла мехом и духами, взял ее капор.
Под капором волосы слежались, Катенька поправила их и села к столу.
– Где Саша? – спросила она.
– Там, – ответил Григорий Иванович, кивнув головой на перегородку. – Мы читали, собирались пить чай. – И сбоку поглядел на Екатерину Александровну, словно готовый спрятаться или удрать.
– Саша, это я, выходите, – сказала Катенька, оправляя кружево на темном платье, и вдруг усмехнулась.
Григорий Иванович раскрыл рот и с трудом вздохнул.
Саша, наконец, вышла, держа руки под черной кофтой, и достойно, медленно поклонилась одной головой. Катенька охватила ее рукой за шею и сказала, целуя:
– Все такая же красавица! Ну, как ты живешь, хорошо?
– Благодарю вас, все слава богу, – медленно ответила Саша, не поднимая глаз.
Катенька еще раз поцеловала ее, во Саша была как каменная, и Катя сняла руку с ее плеч. Григорий Иванович глядел на обеих женщин и мучительно морщился, понимая, как тяжела для Саши эта встреча. А морщась, все-таки сравнивал: Саша казалась грубой и тяжелой; у Екатерины Александровны все было изящно – я движения, и высоко подобранные тонкие волосы, и голос был особенный, как музыка, и платье – мягкое и прелестное…
Григорий Иванович возмутился этими мыслями, но, сколько на старался придать себе равнодушный вид, глаза сами видели то, чего не нужно и грешно было видеть, – завитки волос, приподнятый уголок рта, двигающиеся от дыхания складки платья на ее груди.
Наконец под коленкой у него начала дрожать какая-то жилка, как мышь. Это было так противно, что он проговорил грубым голосом:
– Что же, самовар, наконец, будет? Саша медленно повернулась и ушла за перегородку. Было слышно, как она дула в самовар, гремела трубой. Запахло угарцем. Катенька перелистывала журнал, затем бросила книгу на стол, облокотилась и сказала:
– Я писала вам два раза, просила приехать, – была нездорова. Почему вы не приехали?
– Да я не мог, – ответил Григорий Иванович. Саша внесла самовар и вытирала посуду, не поднимая головы, спокойная и сосредоточенная.
– А я все одна целые дни. Слушаю, как ветер поет… Думаю, думаю… Боже, во всю жизнь столько не передумала! А вот у вас даже ветер уютный, право… Мне нравится у вас… Даже завидно. – Катенька вдруг усмехнулась и прямо в глаза взглянула Григорию Ивановичу, – он даже голову втянул в плечи, не в силах оторваться от ее серых, холодных, странных глаз. Она проговорила: – А помните, как вы остриглись так смешно? Мне потом Кондратий рассказывал, как он вам косичку отстригал ножницами…
Григорий Иванович почувствовал, что багровеет, погибает, Наконец Саша сказала, оборачиваясь к двери:
– Григорий Иванович, сходи-ка в сени, принеси молока, крайнюю кринку, я-то в чулках. – И обратилась к Катеньке: – У нас две коровы, пестрая и красная, и бычок. Полное хозяйство.