Сознаюсь, я был искренно поражен, взглянув на него поверх газеты. Я увидел вполне приличного, даже слегка надменного господина, свободного в манерах и развязного в разговоре. Подсолнечник был прав: этот человек безусловно знал лучшие дни, раз черный костюм и свежая рубашка могли произвести такую метаморфозу. Я невольно привстал и поздоровался с ним, как с равным. И вот именно в это время меня покорила обаятельность Кле-Рандольфа. Эту ночь он провел в Айдльальде, затем — следующую и много других ночей. Он был из тех людей, которых нельзя не любить.
Подсолнечник искренно любил его, что же касается меня, то тот же Подсолнечник — свидетель, как часто в отсутствие моего приятеля я гадал о дне возвращения Лейса — любимого Лейса.
И при всем том об этом человеке мы ровно ничего не знали. Знали только, что он родился в Кентукки; все остальное оставалось покрыто мраком неизвестности. Он никогда не заговаривал об этом. Он всегда хвастал полным противоречием между рассудком и чувством. Весь мир и все явления в нем для него представлялись проблемами. По виду было крайне трудно судить о нем. Часто в разговоре он пользовался всевозможными наречиями, не избегал жаргона; иногда проскальзывал настоящий воровской жаргон, и по лицу, разговору, различным деталям Лейс выглядел преступником. Иной раз это был культурный, вылощенный джентльмен, философ и ученый. Иногда в его разговоре вспыхивали искры большого, неподдельного чувства, ощущался крупный человек, которым он когда-то был, но все это исчезало раньше, чем я успевал разобраться в нем. Это был человек под маской, но маска никогда не приподнималась, и настоящего человека мы не знали.
— Итак, значит, вас за журнальную деятельность почтили шестьюдесятью днями тюремного заключения, — сказал я. — Оставьте в покое Лориа и расскажите мне подробно, как это случилось.
— Что ж, если вам угодно выслушать… — и он с коротким смехом положил ногу на ногу. — Это случилось в городе, которого мы не назовем, — начал он. — И вот в столице, прекрасной, чудной столице с пятидесятитысячным населением, где мужчины раболепствуют из-за долларов, а женщины из-за нарядов, мне пришла в голову замечательная мысль. Мысль, как каждая мысль, казалась очень заманчивой, и к тому же у меня были совершенно пустые карманы. Собственно говоря, это была старая мысль, которая давно питалась соками моих мозгов. Видите ли, я хотел примирить Канта со Спенсером. Конечно, я примирить их не мог, но просто хотел написать сатиру.
Я нетерпеливо махнул рукой, но он оборвал меня.
— Позвольте, должен же я вам обрисовать то свое душевное состояние, при котором все это случилось. Итак, мысль явилась. Любопытно, какую статью может написать бродяга, хулиган! Написал и отправился в редакцию. Цербер в образе чахоточного юноши в лифте поднял меня наверх.
«Желтоликий юноша, — молвил я, — прошу тебя покорно указать мне путь к „святая святых“».
Он удостоил меня усталым презрительным взглядом.
«Вам кого угодно?»
«Редактора, лилейный мой!»
«Какого редактора? — огрызнулся он, как бультерьер. — Драматического? Спортивного? Общественного? Политического? Телеграфного? Телефонного? По отделу хроники? Какого?»
«Не знаю какого. Редактора, — заорал я во все горло. — Только редактора! Главного!»
«Ах, Спарго!» — догадался он.
«Ну, конечно, Спарго, — подтвердил я. — Кого же еще?»
«Вашу карточку позвольте».
«Что такое? Мою?!»
«Карточку! И скажите, по какому делу», — и анемичный цербер смерил меня таким дерзким взглядом, что я достаточно решительно коснулся его худой груди своим кулаком.
Лейс рассеянно взглянул на длинный пепел своей сигары и повернулся ко мне.
— Знаешь, Анак, ты не в состоянии оценить то наслаждение, которое можно себе доставить, если умело разыграть буффона, шута, просто клоуна. Ты, если бы даже захотел, не мог бы это сделать. Тебе помешали бы эти жалкие мелкие условности и неукоснительные правила приличия. Конечно, разыграть дурака, совершенно не заботясь о последствиях, не может человек-домосед, почитающий законы и обязанности гражданина.
Одним словом, я узрел несравненного Спарго. Это был крупный, мясистый человек, с полным, потным, красным лицом и двойным подбородком. Когда я вошел, он говорил или, вернее, ругался по телефону и направил на меня испытующий взгляд. Повесив на место трубку, он выжидательно посмотрел на меня.
«Вы очень занятой человек?» — спросил я.
Он кивнул головой.
«Стоит ли в конце концов? — спросил я. — Стоит ли так трудиться? Разве жизнь воздаст вам по трудам вашим? Взгляните на меня. Я не пашу и не жну».
«Кто вы такой? Что вам угодно?» — неожиданно зарычал он и напомнил мне собаку, жадно раздирающую кость.
«Ваш вопрос, милостивый государь, я нахожу вполне уместным, — сознался я. — Прежде всего я — человек; во-вторых, угнетенный американский гражданин. Подобно немногим, я не обременен ни профессией, ни ремеслом, ни надеждами, но, подобно Исаву, я лишен похлебки. Резиденция моя — мир; кровля моя — небо. Я один из лишенных собственности как движимой, так и недвижимой; я — санкюлот, пролетарий, или, проще говоря, бродяга».
«То есть порождение сатаны?»
«Нет, прекрасный сэр, не то; бродяга — это человек, совратившийся с пути истинного, но человек…»
«Достаточно! — закричал он. — Что вам нужно?»
«Денег!»
Он вздрогнул и потянулся к открытому ящику, где, вероятно, лежал револьвер, но передумал и закричал:
«Это не банк!»
«Знаю! К тому же, сэр, я не захватил с собой чека для обмена на наличные деньги; но, сэр, я захватил с собой мысль, которую, с вашего позволения и любезного действия, превращу в наличные. Одним словом, что вы имеете против „Воспоминаний бродяги“, очерка из бродяжнической жизни? Принципиально приемлема ли такая статья? Жаждут ли ее ваши читатели? Умоляют ли слезно о ней? Могут ли быть счастливы без нее?»
С минуту мне казалось, что его хватит апоплексический удар, но он смирил волнение крови и заявил, что ему нравится мой сильный характер. Я поблагодарил и уверил его, что я сам достаточно люблю его. Затем он предложил мне сигару и высказал предположение, что мы сговоримся.
«Имейте в виду, — сказал он, протянув мне бумагу и карандаш, — что легкомысленной философии и напыщенной фразеологии, к которой вы имеете склонность, я не потерплю. Главным образом, дайте колорит, местный оттенок, приправьте его частицей чувства, но, ради Бога, избегайте снотворного начала в духе политической экономии. Не касайтесь социализма, социологии и тому подобной дряни. С начала до конца дайте конкретные факты, трескучие жизненные факты, хрустящие, звонкие, интересные факты, — поняли?»
Я понял и занял у него доллар.
«Не забудьте про местный колорит», — бросил он мне вдогонку.
— Анак, этот местный колорит и подвел меня. Анемичный цербер ухмыльнулся, когда усадил меня в лифт.
«Что получил по шее, а?»
«Нет, бледноликий юноша, нет, лилия моя, — сказал я, проводя мимо его носа бумагой. — Не по шее я получил, а работу, понимаешь? Через три месяца я буду главным редактором у вас, и тогда ты у меня попрыгаешь», — с этими словами я смазал его по физиономии.
— Но как вы могли это сделать, Лейс! — закричал я, словно видя перед собой чахоточного мальчика.
Лейс сухо засмеялся.
— Милый друг мой, вот опять недоразумение! Вами овладело типичное, стереотипное волнение. Оставьте в покое ваш темперамент. Вы, право, не способны к рациональным суждениям. Цербер! Господи, о ком вы говорите! Потухающая искра, потускневшая блестка, слабо пульсирующий, умирающий организм… По-моему, он даже не проблема! В мертворожденных, недоношенных и хилых нет никакой проблемы! И цербер для меня не проблема.
— Местный колорит? — сказал я.
— Ах, да, — сказал он, — я опять уклонился от темы. Ну, и вот — пошел я со своей бумагой в железнодорожный двор (чтобы набраться местного колорита), уселся на ступеньках пульмана и написал чепуху. Конечно, она вышла довольно остроумной и даже блестящей. Я нашпиговал ее социальными парадоксами, меткими ударами по властям и привел несколько конкретных фактов. С точки зрения бродяги, наиболее прогнившим социальным элементом является полиция. Я решил открыть глаза добрым людям и доказал чисто математически, что обществу гораздо дороже стоит преследовать, исправлять и арестовывать бродяг, чем в качестве гостей через определенные промежутки времени помещать их в лучших отелях. Я достаточно развил это положение, привел должные факты и цифры, указал на расходы по содержанию полиции, судов и тюрем и т. д. Уверяю вас, что это было очень убедительно и совершенно верно; я написал в легком юмористическом тоне, который вызывал смех и некоторое волнение, словно от укола. Главным образом, я указывал на то, что бродяг надувают самым жестоким образом. Общество, желая обезвредить себя от бродяг, отпускает громадные средства, на которые «бывшие люди» могли бы жить припеваючи, а между тем они гниют в тюрьмах. Я вывел на чистую воду одного из полицейских; не забыл также и известного Соль-Гленгарта, самого зловредного из людей и судей. Я указал на все его гражданские провинности, которые хорошо были известны всему городу, но имени его не назвал, а придерживался безличного тона, который, однако, ни у кого не вызывал сомнения относительно верности местного колорита. Не угодно ли тебе послушать часть моего заключения: