Все они подавляли Киппса, заставляли чувствовать себя ничтожеством, и чувство это возрастало во сто крат при взгляде на мисс Уолшингем. Казалось, они так много знают, во всем разбираются и так непринужденно держатся… Прежде Киппс и не подозревал, что есть на свете такие люди. Ведь это был такой удивительный мир — муляжи, диаграммы, таблицы, скамьи, доски — мир искусства и красоты, полный тайн, которые он ревниво хранит от Киппса, а вот они чувствуют себя тут, как рыба в воде. Да, наверно, у себя дома все они без труда играют на фортепьяно, говорят на иностранных языках, а на столах повсюду лежат книги. У них уж, конечно, подают какие-нибудь особые кушанья. Они «знают этикет», им ничего не стоит избежать в речи всяческих ошибок и не надо, как ему, покупать грошовые наставления «Чего следует избегать» или «Распространенные ошибки в речи». А он ничего этого не знает, ровным счетом ничего; из глубокой тьмы он вдруг попал в мир, залитый ярким светом, о существовании которого даже не подозревал, и вот теперь щурится, ослепленный.
Он слышал, как легко и свободно, а иногда свысока они рассуждают об экзаменах, о книгах и картинах, с презрением — о последней академической выставке, а однажды в конце занятий мистер Честер Филин, молодой Уолшингем и две девицы затеяли спор о чем-то, что называлось не то «Вагнер», не то «Варгнер» — кажется, они говорили и так и эдак, и потом Киппс понял, что так зовется человек, который выдумывает музыку (у Каршота и Баггинса было на этот счет свое особое мнение). Молодой Уолшингем сказал что-то такое, что называлось «эпиграммой», и все ему аплодировали. Киппс, как я уже упоминал, чувствовал себя существом из мира тьмы, наглым самозванцем на этих высотах. Когда была прочитана эпиграмма, он улыбнулся первый, делая вид, что понял, и тотчас погасил улыбку — пусть не думают, что он слушал. Его даже в жар бросило (так ему стало неловко), но никто ничего не заметил.
Был лишь один способ утаить всю глубину своего невежества — держать язык за зубами, и Киппс старательно и сосредоточенно обтесывал чурбачки, в душе поклоняясь даже тени мисс Уолшингем. Она обычно подходила и поправляла, давала совет, с трудом скрывая презрение — так думал Киппс, — и он не очень ошибался; на первых порах она видела в нем лишь юнца с красными ушами.
Мало-помалу он справился с первым приступом благоговейного смирения, перестал ощущать себя существом низшей породы, в чем ему немало помогла содержательница меблированных комнат: во время работы ей необходимо было разговаривать, но так как она сильно недолюбливала мисс Уолшингем и ее подружек, а молодой человек в очках был глуховат, ей оставалось разговаривать только с Киппсом. Скоро он понял, что обожает мисс Уолшингем, и называть это чувство просто влюбленностью было бы поистине кощунственной фамильярностью.
Это чувство, как вы, надеюсь, понимаете, ни капельки не походило на флирт, заигрывание или те неглубокие страсти, которыми наэлектризованы гуляющие по набережной и в гавани. Киппс знал это с самого начала. Бледное одухотворенное лицо мисс Уолшингем, осененное темным облаком волос, сразу поставило ее совсем в иной ряд; у него и в мыслях не было, что за ней можно поухаживать. Самое большее, на что можно осмелиться с таким существом, ему ли, другому ли человеку, — это, почтительно приблизившись, приносить ей жертвы, не жалеть ради нее даже своей жизни. Ибо если его любовь была самоуничижением, в ней при этом было столько мужественности, что хватило бы на всю мужскую половину рода человеческого. Киппс еще не научился в глубине души считать себя лучше всех. Вот когда человек пришел к этому, значит, песенка его спета и ждать от жизни больше нечего.
Новое вдохновенное чувство заставило его забыть все остальные увлечения. Он думал о мисс Уолшингем, наматывая на болванку кретон, она стояла у него перед глазами, когда он пил чай, и заслоняла всех вокруг, и он становился молчалив, задумчив и так рассеян, что младший ученик, сосед Киппса по столу, потешался и передразнивал его, откусывая огромные куски хлеба с маслом, а Киппс даже не замечал насмешки. Он уже не пользовался прежним успехом в отделе украшений и безделушек, «пошивочная» охладела к нему, а «дамские шляпы» и знать его не хотели. Но ему было все равно. Незадолго до того Фло Бейтс ушла на другое место, в Танбридж, «поближе к дому», и между ними завязалась переписка, которая на первых порах подняла Киппса на неслыханные эпистолярные высоты, но теперь и она сошла на нет: он перестал отвечать. Вскоре он прослышал, что Фло, должно быть, обиженная его молчанием, завела флирт с одним молодым фермером, но не испытал ни боли, ни досады.
По четвергам он выковыривал и выдалбливал на кусках дерева пересекающиеся окружности и ромбы, всю ту вымученную бессмыслицу, которая в нашем сумасшедшем мире называется орнаментом, и украдкой следил за мисс Уолшингем. Поэтому окружности получались неровные, а прямоугольники — кривые, но они стали только приятнее для неискушенного взгляда; а однажды он даже порезал палец. Он с радостью порезал бы все пальцы до одного, если бы через рану могли излиться обуревавшие его смутные чувства. Но он старательно уклонялся от разговора, о котором так мечтал: боялся, что тут-то и обнаружится все его невежество.
И вот однажды во время занятий она хотела растворить окно и не смогла. Обладатель черной бородки долбил свой чурбачок и ничего не заметил.
Киппс мигом понял, что ему улыбнулось счастье. Он уронил свой инструмент и кинулся на помощь.
— Позвольте мне, — сказал он.
Но и ему не удалось растворить окно!
— О, пожалуйста, не беспокойтесь, — сказала мисс Уолшингем.
— Какое ж тут беспокойство! — тяжело дыша, возразил Киппс.
Однако рама не поддавалась. Он чувствовал — на карту поставлено его мужское достоинство. Он поднатужился, и вдруг с треском лопнуло стекло, а его рука, сорвавшись, проскочила в пустоту за окном.
— Ну вот! — сказала мисс Уолшингем, и стекло со звоном упало во двор.
Киппс хотел было вытащить руку, но в запястье вонзился острый край стекла. Он обернулся, виноватый и огорченный.
— Простите великодушно, — сказал он, прочитав упрек в глазах мисс Уолшингем. — Кто его знал, что оно треснет этак. — Как будто он надеялся, что стекло треснет по-другому и гораздо удачнее.
Одаренный мальчик глядел на Киппса и весь корчился, еле удерживаясь от смеха.
— Вы порезались, — сказала одна из подружек и встала. У нее было милое лицо, усеянное веснушками, чувствовалось, что она доброжелательна и отзывчива, и слова ее прозвучали спокойно и бодро, как у заправской сестры милосердия.
Киппс опустил глаза — по руке шла длинная алая полоса, молодой человек с бородкой смотрел на него круглыми испуганными глазами.
— Да, вы порезались, — сказала мисс Уолшингем.
И Киппс посмотрел на свою руку уже с гораздо большим интересом.
— Он порезался, — сказала девица в летах. Она, видно, не знала, как следует в таких случаях поступать благовоспитанной особе. — Рана… э-э… — Слово «кровоточит» она была не в силах вымолвить и лишь беспомощно кивнула содержательнице меблированных комнат.
— Это ужасно, — прибавила она; ей и хотелось поглядеть, и она не знала, прилично ли это.
— Конечно же, он порезался, — сказала содержательница меблированных комнат, вдруг рассердившись на Киппса; а девица в летах, которая не могла снизойти до человека столь явно не аристократического происхождения, вновь принялась преспокойно резать по дереву с таким видом, словно только так сейчас и следует поступить, хотя никто, кроме нее, кажется, не был в этом уверен.
— Вам надо перевязать руку, — сказала мисс Уолшингем.
— Надо перевязать ему руку, — вторила ей ее веснушчатая подружка.
— Кто ж его знал, что оно этак треснет, — простодушно повторил Киппс. — Я и думать не думал…
Он опять поглядел на руку, увидел, что кровь вот-вот капнет на пол этого святилища, и, другой рукой нащупывая носовой платок, аккуратно слизнул каплю.
— Что вы делаете! — воскликнула мисс Уолшингем, а ее веснушчатая подружка вся сморщилась от ужаса.
Одаренный мальчик, не в силах дольше сдерживаться, как-то визгливо захихикал, но все же Киппсу в ту минуту казалось, что поступок, вызвавший испуганное восклицание мисс Уолшингем, вполне похвальный: мужчине подобает стойко переносить боль, в особенности если он ранен при обстоятельствах, которые, что ни говори, делают ему честь.
— Надо сделать перевязку, — сказала содержательница меблированных комнат, подняв резец. — Порез, наверно, глубокий, вон как кровь хлещет.
— Надо перевязать руку, — сказала девица в веснушках и нерешительно остановилась перед Киппсом. — У вас есть носовой платок? — спросила она.
— Нету, и как это я его позабыл? — ответил Киппс. — Я… Насморка-то у меня нет, вот, видать, я и не захватил…