Ознакомительная версия.
10
И вот мы сидим в нашем узеньком обжитом окопчике и, довольные тем, что все обошлось, сдерживаем в груди бешено бьющиеся сердца. Несколько пулеметов постреливают по нашей позиции, сбивают с бруствера комья, и песок сыплется нам на головы. Над огневой в чистом утреннем воздухе космами висит пыль. Но крупнокалиберный пулемет молчит, а остальные нам тут не очень страшны.
— Хватились! — говорит Желтых и довольно смеется, наморщив заросшее за ночь щетиной лицо. — Все же одурачили — знай наших!
Потом, посерьезнев, командир спрашивает:
— Ну, как ты, Лукьянов? Терпеть можешь?
Лукьянов, склонив перевязанную голову, зябко кутается в шинель. Рана у него, видно, не очень страшная, он не стонет, не жалуется, только дрожит от малярии.
— Потерплю, — тихо говорит Лукьянов. — В санчасть же не выбраться.
— Не выбраться, — подтверждает командир. — Жди вечера.
Мы усаживаемся друг возле друга и внимательно вслушиваемся, что делается наверху. На нижней ступеньке Лешка, в руках у него перископ, и он то и дело тихонько высовывает его из-за бруствера. Пулеметы нам тут не страшны, но вот если ударят минометы, тогда придется плохо.
Но вскоре умолкают и пулеметы. Устанавливается тишина — ни звука, ни выстрела. Уже совсем рассвело, всходит солнце, и синева южного неба ярко сияет в потоках света. Первые солнечные лучи кладут свои еще холодные лапы на пыльные комья бруствера. Обманутый тишиной, где-то в вышине заявляет о себе жаворонок. Как нечто далекое и не сразу осмысленное, сыплется, сверху его извечная песня, а затем и сам он трепетным комочком появляется над нашим окопом. Желтых первый задирает голову, натянув сухую кожу на небритой шее, прищуривает немолодые глаза и искренне удивляется:
— Ого! Гляди ты — запел! И не боится! Вот же малявка…
Мы все смотрим вверх, молчим, и за эти несколько минут в наши сердца, наполненные столькими заботами и страхами, властно вторгается полузабытое ощущение природы и обычной человеческой жизни, далеко отодвинутое этим беспокойным утром. Так оно и остается в памяти — это никогда не дремлющее солдатское чувство близкой тревоги и дыхание мирной, уже позабытой жизни.
Об этом мы не говорим, но это чувствует каждый, разве что кроме Попова. Как только утихает стрельба, он начинает томиться без дела, потом снимает гимнастерку и принимается подстраивать жестяные полоски под погоны. Недавно ему присвоили звание ефрейтора, и Попов несколько дней все охорашивает свои лычки, из красного немецкого кабеля сделал канты, теперь принялся за металлические полоски-вкладыши. Желтых заметно добреет и с горделивым чувством поглядывает на нас. Лешка по-прежнему невесел. Кривенок, склонив голову, возится со своим пулеметом.
— Комбат сказал — к награде представит всех. За пулемет. Получим по медальке, — говорит Желтых.
Получить медаль всегда приятно солдату (особенно тому, у кого еще ничего нет), только Желтых вряд ли мечтает об этом — вон у него сколько их на груди. Кривенку да мне было бы весьма кстати по какой-нибудь награде на наши ничем не отмеченные гимнастерки, как, впрочем, и Лешке, который, кроме гвардейского значка, также ничего не имеет. Только Лешка недовольно поворачивает к командиру свою лобастую голову и говорит:
— Ерунда! Тут пока медали дождешься, пять раз закопают.
— Почему? — добродушно возражает Желтых. — Теперь оборона, это быстро делается. Командир дивизии подпишет, и готово. Даром только ругался вчера: ишь как здорово получилось, — и насмешливо добавляет: — Придет на свидание Люська, а ты уже награжден. Жених!
От этих слов командира у меня вдруг начинает тоскливо щемить в груди.
«Если он так говорит Лешке, то, видно, считает именно его достойным нашего санинструктора. Не сказал же он этого мне или Кривенку, а именно Лешке. Значит, все же если ничего и не было, то могло быть у него с Люсей, неспроста такие намеки», — снова печально думаю я. Но Задорожный недовольно хмыкает:
— Нужна мне Люська… как собаке пятая лапа. Не таких видели.
Я не знаю, что и думать. Не поймешь сразу, то ли он притворяется, то ли говорит правду. Снова появляются вчерашние подозрения, противные и мучительные. Я стараюсь подавить их в своей душе.
— Хе, Люся! — иронически хмыкает Лешка. — Мы тут головы под пули подставляем, а она с тыловиками милуется. Тоже медаль зарабатывает. Капитан этот… Как его? Мелешкин. Давно она с ним крутит. Знаю я.
Капитан Мелешкин! Это такой красивый чернявый весельчак с усиками. Действительно, однажды на марше я видел, как он ехал верхом на лошади возле санитарной повозки и все угощал чем-то девчат и Люсю тоже, а она уж очень счастливо смеялась тогда.
Уныние и раздраженность окончательно овладевают мной. Становится досадно на себя и на все на свете. Но где-то в глубине сама собой живет, не соглашается упрямая мысль: нет, не может она быть плохой, не может. Она не такая. А время идет. В окоп заглядывает солнце и начинает припекать. Плечи и туловище еще в тени, а головам жарко. Желтых, по-стариковски кряхтя, пересаживается к противоположной стене, в тень.
— Гляди ты: молчат! Ни одной мины. Удивительно! — говорит он. — Ну, до вечера досидим, а там на новое место.
Попов надевает гимнастерку и любуется своей сегодняшней обновкой — погонами. Вся одежда на нем подогнана, пуговицы застегнуты, над правым карманчиком три узкие полоски-нашивки за ранения. Эти нашивки мало кто носит из нас, хотя многие были ранены, но у Попова они на месте. Как раз под ними рубиновой звездой краснеет орден. На одном зубчике эмаль выкрошилась, и он побелел, но привинчен орден заботливо — на красной суконной подкладке. Наводчик выглядит аккуратистом, сразу заметна склонность к военной службе, только вот звание маловато — ефрейтор. Но будь он сержантом, думается, его подчиненным пришлось бы несладко — характер у Попова тихий, но упрямый и въедливый. Особенно в мелочах.
— Ты, брат, теперь как генерал, — усмехается Желтых. — Знаешь что? Сделай и мне такие погончики. А? А то эти — будто из них черти веревки вили. После войны расплачусь. Приглашу тебя в гости из твоей Колымы…
— Зачем Колымы? Якутии! — чуть обиженно поправляет Попов.
— Ну из Якутии. У вас мерзлота, а у нас на Кубани фруктов, дынь, арбузов — завались. Накроем стол в садике, самовар раздуем. Поллитровку, конечно… Ну и остальное. Моя Дарья Емельяновна гостей любит! Всю жизнь бы принимала. Такой характер… Раздавим бутылочку, вспомянем, как под Яссами кукурузу ели, в окопах сидели… Кстати, надо бы написать Дарьке, — вдруг вспоминает Желтых. — С самого Кировограда, пока фрицев до Молдавии гнали, так и не написал. Хлопцы, у кого газетка?
Бумаги у нас нет. В наступлении-то ее бывает много — разные там фрицевские блокнотики, записные книжечки с пружинками-скрепками по корешку, а теперь, кроме газеты, ничего — ни на курево, ни на письмо. Попов вынимает из кармана аккуратно сложенный номер нашей дивизионки, и старший сержант начинает выбирать краешек с полем пошире. Попов дает ему химический карандаш, Желтых старательно его слюнявит и начинает что-то выводить пристроившись на одном колене.
— Так и напишем: Дарька, я жив, чего и тебе желаю. Маркел Иванович Желтых.
Он отрывает от газеты полоску и, видя наши любопытные взгляды, поясняет:
— А зачем много писать? Главное: жив. Остальное бабе неинтересно. Я вообще несколько раз собирался написать больше, да все некогда. Известна наша солдатская доля. Только карандаш послюнявишь — посыльный от комбата: «Желтых, пулемет уничтожить!» Пальнешь по пулемету — транспортер отогнать! Там немецкая пехота чуть не за грудки наших стрелков хватает. В нее пошлешь десяток снарядов. А еще танки. Сколько мороки с ними! Процкий мне говорил однажды: «Ты — мой командующий артиллерией. И помни, чтобы никакой задержки у пехоты». Говорю: «Если я командующий, то почему не генерал?» — «А за генерала ты справился бы?» — спрашивает он. «Ого, еще как. Если командиром орудия справляюсь, то генералом и подавно. Было бы чем командовать!» — с затаенной гордостью хвалится Желтых и прячет в пилотку свое рекордное по краткости письмо.
Нам хорошо тут. Уходит в прошлое тревожная ночь, постепенно рассеивается страх. Кажется, все обошлось…
И именно в такой момент, когда расслабляется наше внимание, во вражеской стороне что-то утробно и страшно взвывает. Я еще не понимаю, что это, и только замечаю, как вздрагивает под шинелью Лукьянов. Маленькие глаза командира удивленно округляются, загораются и вдруг гаснут. Со ступеньки вниз на дно окопа падает Лешка, и тогда до сознания доходит смысл этого жуткого звука. Это где-то там, за вражескими холмами, разряжаются «скрипуны» — шестиствольные немецкие минометы. Едва только утихает их протяжный зловещий скрип, как из поднебесья обрушивается на, нас пронзительный визг мин. Кажется, какая-то невидимая страшная сила низвергается на дрожащую землю. Я тычусь головой в колени Кривенка. Он падает на бок, сверху сыплется в окоп земля, бьет в уши — взрыв, второй, два сразу, три… Мы глохнем, задыхаемся в пыли, в песке и земле; пальцы хватаются за что-то в поисках опоры. Земля будто разверзается от грозового урагана взрывов и дергается, стонет, дрожит, отчаянно сопротивляясь страшной силе разрушения.
Ознакомительная версия.