— Не беспокойтесь, кума, я знаю, что делаю. Не затем я ее от маеты спасал, чтобы ей опять пришлось маяться, а затем, чтобы ей хорошо было жить. Когда у человека жизнь плохая, он и сам становится плохим, а когда ему хорошо — и он хорош. Отчего хорошим не быть, когда и злиться не на что и грешить нет нужды? Так-то!
Павлу то, что он говорил, казалось таким же неоспоримым, как то, что солнце светит и река течет. Но Авдотья ровно ничего не поняла в его философских рассуждениях. У нее была своя философия.
— Эй, Павлюк, смотри, как бы это баловство не довело до беды! — повторила она вполголоса. — Ты ее откуда взял — от честных родителей? Из родного дома? Как она жила прежде? Не беспокойся, я все знаю. Я на нее только разок взглянула и сразу узнала, кто она такая. Другие, может, не догадались, а я все вижу!
Она с торжеством и вместе с тем жалостливо поглядывала на Павла, моргая умными глазами, и, встав на цыпочки, таинственно зашептала ему чуть не в самое ухо:
— Смотри, если дашь ей верховодить да барствовать, как бы с ней опять грех какой не приключился!
Но это предостережение, смысл которого он отлично понял, не произвело на Павла никакого впечатления. Он с улыбкой махнул рукой и спокойно возразил:
— Ну, нет, ничего такого больше не будет. Она клятву дала.
Видно было, что ничто на свете не может поколебать его безграничной веры в это. Он попросту не мог себе представить, что кто-нибудь способен нарушить клятву, не сделать того, что обещал.
Авдотья пожала плечами, подняла ведро и с некоторым трудом, но довольно бодро стала спускаться к реке. Пройдя несколько шагов, ока оглянулась на быстро шагавшего в гору Павла и махнула рукой.
— Дурень, ой, дурень! — пробормотала она про себя.
У Козлюков чаще прежнего стали говорить о Франке, — без всякой неприязни, просто так, как люди привыкли говорить обо всем необычайном.
Шустрый Данилко, который осенью и зимой, когда у него было мало дела, шнырял по деревне, подсматривая и подслушивая все, что говорилось, рассказывал со смехом, что Павел и теперь, хотя у него есть жена, сам топит печь, стряпает обед и коров доит, а Франка или в постели валяется, или полдня обнимается и целуется с Павлом, а то по хате бегает, хохочет, дурачится. Слушая эти рассказы, Филипп покатывался со смеху, но Ульяну они тревожили.
— Не будет ему добра от нее! — сказала она раз мужу.
— Кому?
— Павлюку.
Выйдя во двор, она стала скликать кур в хату. Франка стояла у плетня, разделявшего огород на две половины, и ела груши. Груши эти росли на единственном дереве у самой хаты Павла. Прежде Павел продавал их в городе или отдавал сестре, теперь же все оставлял у себя, потому что Франка их любила. Должно быть, вид этих груш, которыми в прежние годы лакомился ее сынишка, еще больше рассердил Ульяну. Она остановилась в нескольких шагах от плетня и сказала невестке:
— И не стыдно тебе, что твой сам коров доит? Не мужская это, а бабья работа!
Она сказала это, не повышая голоса, скорее даже шутливо, чем гневно, но лицо Франки сразу вспыхнуло густым, быстро тающим румянцем.
— А тебе какое дело? — крикнула она. — Не суйся, куда не просят! Я ваших хамских работ никогда не делала и делать не буду. Вот тебе и весь сказ. Адью!
Она отбежала от забора, но Ульяна, тоже вся покраснев, крикнула ей вдогонку:
— А ты хамами нас не обзывай! Как смеешь людей хамством попрекать, когда сама была хуже последней хамки…
Такое мнение о Франке сложилось у Ульяны под влиянием домыслов Авдотьи и всего того, что ей подолгу нашептывала Марцеля всякий раз, как возвращалась от Франки.
Эта первая ссора между Ульяной и Франкой длилась недолго. Ульяна не хотела порывать отношений с братом, так как она и любила его и кое-что им от него всегда перепадало. Как-никак он и баранок детям с базара привозит, и на своей половине огорода всегда отводит им полоску под картофель или пеньку. А когда им срочно нужно подати платить или случается другая крайняя надобность, он всегда ссужает их деньгами.
Филипп — тот помнил не только об этих мелочных услугах Павла, но и об отцовской кубышке, хранившейся у Павла под печью, и потому, узнав о ссоре Ульяны с невесткой, накричал на Ульяну так, как еще ни разу в жизни не кричал, и велел помириться с Франкой. Это оказалось легче, чем думала Ульяна: стоило ей заговорить с Франкой, и та ответила ей весело, без малейшей запальчивости, а вечером, прибежав к Козлюкам и застав у них несколько соседей и соседок, нарассказала им таких чудес, что те от удивления только глаза таращили и до самой полуночи слушали ее болтовню, как волшебные сказки.
Всю зиму Франка таким образом развлекала часто собиравшуюся у Козлюков компанию. Любопытное это было зрелище: в хату, освещенную пылающим в большой печи огнем и керосиновой лампочкой, набивались мужчины в сермягах или полушубках и женщины в темно-синих суконных телогрейках. Мужчины плели сети, строгали колья для плетней, зубья для бороны, чинили ведра, бочонки, а то и просто сидели без всякого дела, куря трубки или цигарки. Женщины пряли. Некоторые приходили с детьми на руках, кормили их грудью и укачивали. Рассаживались все на лавках и табуретах — кто у стены, кто у огня. Франке неудобно было сидеть на твердой и узкой лавке, и она, спиной прислонясь к стене, вытягивала ноги на табуретку, в небрежной позе дамы, растянувшейся в шезлонге. Чулок она в будни не надевала, и из-под домотканой юбки высовывались голые ноги в грубых башмаках. На ней, как и на других женщинах, была синяя телогрейка, на голове — пестрый ситцевый платок, завязанный на затылке. Но эта одежда на ней казалась маскарадным костюмом. Черные, как вороново крыло, вьющиеся волосы, выбиваясь из-под цветастого платка, падали на лоб, шею и грудь, украшенную несколькими рядами бус, каких здесь никто не носил. В ушах тоже сверкали дешевые сережки. Маленькие и, в сравнении с руками всех окружающих, почти белые руки, всегда праздные, были в беспрерывном движении, а худое, поблекшее лицо, обычно изжелта-бледное, иногда пылало лихорадочным румянцем, какой здесь видывали только у больных, лежавших в жару. Да и рассказы Франки казались ее слушателям каким-то горячечным бредом, но они были так интересны, что в ту зиму на «вечерницах» у Козлюков не оставалось времени для обычных песен и сказок. Разве эти сказки, известные всем с детства, могли сравниться с рассказами о театральных представлениях, которые Франка часто видывала с галерки, в тесноте, духоте и ярком свете, о маскарадах, где она тоже бывала, где толпятся переряженные люди в забавных или уродливых масках, о блестящих балах у ее прежних господ, о шумных гуляньях в загородных парках с качелями, каруселями, чертовой мельницей, где веселилось множество народу. Рассказывала Франка и о всяких громких преступлениях, самоубийствах, любовных похождениях, скандалах, смешных или страшных происшествиях. Таких историй она знала и помнила множество, так как с самых ранних лет жадно вбирала в себя всякие возбуждающие впечатления.
Среди ее слушателей — в особенности женщин — были такие, которые, кроме родной деревни да нескольких других деревень, ничем от нее не отличавшихся, ничего в жизни не видели. Другие, правда, ездили не раз в тот город, где жила Франка, но бывали там только на рынках да в костелах. А некоторые — как, например, разбитной красавец Алексей Микула, сермяга которого покроем напоминала сюртук, — считали себя людьми, повидавшими свет, и, слушая Франку, утвердительно кивали головами, но и они не менее, чем остальные, наслаждались ее рассказами, ужасались или дивились всему слышанному. В низенькой, душной горнице люди, сидя в тесноте, плечом к плечу, слушали — одни в тупом удивлении разинув рот, другие насмешливо или задумчиво усмехаясь, — и то и дело раздавались возгласы изумления, возмущения, испуга или одобрения. Господи боже, сколько же это добра всякого на свете — что сора в избе, если его целую неделю не мести! Вот как веселятся, вот что вытворяют и как грешат люди в городах! Видно, им работать совсем не приходится, что такие глупости в голову лезут! И как они бога не боятся, как не стыдятся такое делать!.. А в деревне, в нужде да трудах, хоть сто лет проживи человек, ему и на ум не придет, что бывают на свете такие чудеса, да прелести, да богатства — и такие грехи!
Ох, и грехи! Они-то больше всего возмущали слушателей Франки и вызывали смятение умов. Конечно, и в деревне люди иной раз бога гневят. Особенно во хмелю случается, что возьмут какой-нибудь грех на душу. Но такой блуд, такое расточение даров божьих, и ссоры, и убийства — это уж просто ад, ад кромешный!
Правда, кое у кого из слушателей в глазах светился предательский восторг, наводивший на мысль, что мир, который вставал перед ними в живых и красноречивых рассказах Франки, представляется им не адом, а раем. Но у большинства было на языке слово «ад», а в смехе звучала ненависть и злая издевка. По временам в руках женщин останавливались веретена, мужчины опускали топорики и рубанки, и в громкий визгливый голос Франки, как порывы ветра, врывались глухие вздохи. Авдотья, широко открывая умные черные глазки, проводила по лбу сморщенной, но еще крепкой рукой и бормотала: