— Ешь. Не зевай, — сказала Маша и тут же занялась своей тарелкой. — Ешь и внимательно слушай меня. Договорились?
Я кивнул. Договориться со мной, чтобы я ел, не трудно.
Маша почему-то оглянулась: никого рядом не было, и даже неуловимый Филиппок пропал, растворился в кухне.
— Так вот, Сергей… Папа твой, я тебе говорила, человек был известный и в те годы получил за свой самолет огромную премию. Но тучи сгущались, и он ждал со дня на день, что за ним придут. И тогда он всю сумму перевел на твое имя и положил в кассу, как я ему посоветовала. А книжку, сберегательную, отдал на хранение мне, а я ее спрятала у подруги. А потом, когда меня выпустили, я стала тебя искать, а искала, разумеется, тебя — Егорова, а ты уже был Кукушкин, и, конечно, нигде о тебе сведений не было… Я посылала запросы, звонила, ездила… Пока не наткнулась, совершенно случайно, на одну женщину — тоже врача… Она в те поры, когда забирали твоего отца, в детском распределителе специальном работала. Через нее проходили дети врагов народа…
Я умею есть и глотать мгновенно, не жуя, но тут у меня какой-то кусок застрял в горле, и я закашлялся.
— Дети… Кто?
Маша сосредоточенно пила чай и не сразу ответила.
Произнесла, как бы оправдываясь:
— Так вас называют… Прости, называли… Ты пойми… Я не стала бы тебе говорить, если бы не знала, что могу тебя не увидеть. А больше никто тебе этого и не скажет. Но только… — она оглянулась, хоть в комнате по-прежнему никого не было. — Молчи… Ты понимаешь… Это ведь тайна… Опасная тайна. Я долго колебалась, прежде чем решила тебе рассказать. Но я подумала, что ты уже взрослый и должен знать о себе то, что от вас скрывают.
Я посмотрел на муравьишку: он метался по стеблю вверх и вниз. Сколько же он так будет бессмысленно бегать в этом загоне?
— А кто от нас скрывает? — спросил я, не глядя на Машу.
— Все.
— А они… все… знают? Что мы… такие? Да?
— Конечно, они знают! — воскликнула Маша и опять оглянулась.
— И директор наш знает?
— Директор… В первую очередь!
— А почему мы не знаем?
В это время я поднял глаза и увидел Филиппка, неведомо как возникшего рядом. Он стоял и лыбился в свои усишки. Будто знал, о чем мы говорим, и молча участвовал в нашем самом секретном в мире разговоре.
Маша рукой прикрыла сверток, а Филиппку сказала:
— Я могу вместо карточек деньгами? — тут же выложила сотенные бумажки и опять подхватила меня под локоть:
— Пойдем! Пойдем отсюда!
Я затормозился. Все было съедено, но оставался муравьишка, несчастный и бездомный, который был обречен на заточение в этом подвале.
— Сейчас, — сказал я и подставил ему палец. Он забрался на палец и так, со мной, выскочил наверх, на улицу.
Только здесь Маша вздохнула свободно, сверток был зажат у нее в руке. Она увела меня в дальний конец платформы и стала рассказывать, как она меня искала однажды наткнулась на эту странную женщину из распределителя…
— Ее фамилия Кукушкина… Ты догадываешься?
— Нет, — ответил я. Тут я нагнулся и сдул муравьишку с пальца. Беги, дурачок, к своим да больше не влипай в такие истории. Эти, из подвала, тебя не выпустят, им даже на ум не придет, что ты тоже хочешь жить.
— Ну чего копаешься? — спросила Маша. — Ты же меня не слушаешь?
— Слушаю, — сказал я. — Ее фамилия Кукушкина.. Как и наша… И моя…
— В том-то и дело! Она дала вам свою фамилию. Теперь понял?
— А зачем?
— Она зашифровала вас… Чтобы не было хуже!
— А почему хуже? — удивился я.
— Ох, — Маша вздохнула. — Но ведь вы дети этих, кто арестован. Вам лучше не быть с теми фамилиями. Так она рассудила. И дала вам, многим, свою… Ну, она спасала вас, понимаешь?
Ничего я не понимал. Но я уже молчал. Потому что был, как тот муравьишка в подвале: никаких ходов и выходов оттуда, куда меня, сорвав с цветка, доставили, уже не было. Это Маша меня на пальце пыталась вынести… А куда? Она же уедет… Уедет, а мне знать и сейчас, и завтра, и всю жизнь, что я не просто Сергей Кукушкин… А враг, потому что мой отец — враг… И что меня скрыли за другой фамилией…
Я вспомнил про сверток и спросил:
— Можно посмотреть?
Маша сказала:
— Это теперь твое.
Я развернул сверток. Там лежала серенькая книжечка, и на первой ее странице было написано: «Егоров Сергей Антонович». А еще круглая печать. И большими буквами сверху: "Сберегательные трудовые кассы СССР. Счет «4102», а внизу мелко: «Заведующий сберегательной кассой (контролер)» и подпись. Я перевернул еще страницу, она была пуста. Почти пуста. Только сверху, в левом углу стояла цифра. Я сразу ее не понял, она была какая-то странная, будто одни нули.
Маша наклонилась и спросила тихо:
— Ну? Ты разобрал? Сколько он тебе оставил?
Я покачал головой. Ничего я не разобрал. Но слово «оставил» вызвало у меня странное чувство. Мне захотелось плакать.
— Он боялся, что ты один пропадешь… Он спешил что-то сделать. Он сказал: «Я ему в жизни уже ничем не помогу. И он пропадет. Пусть хоть это будет… На черный день…»
— А сколько здесь? — я и правда не мог никак прочесть эту странную цифру. Хотя в цифрах-то я разбирался.
Маша тихо засмеялась.
— Вот глупый. Ну, читай. Это что? Сто, да? И еще нули.
— А что получается?
— Подумай!
Я подумал. У меня ничего не получилось.
— Сто тысяч получается, — произнесла странно Маша и опять посмотрела по сторонам. — А теперь спрячь… Далеко, далеко, Сергей, очень далеко спрячь!
Она взяла книжечку у меня из рук, снова завернула ее в бумагу, пока я тупо размышлял о деньгах. Что такое сто тысяч, если у меня в жизни самое большое было три рубля. Да и то давно. А сто рублей я видел один раз в чужих руках. А сколько же теперь у меня будет тех увиденных мной сотен? Раз увидел, два увидел, три… Так чокнуться можно. А больше ничего мне в голову не приходило. Ничего, кроме тупой, как полено, мысли, что эта чужая книжка мне не нужна. Зачем она мне? Вот десятку я бы взял… И сотню. Но сотню, может, и не стал бы, из-за нее тут в поселке голову оторвут.
Как сквозь сон, услышал голос Маши:
— Вместе с книжкой я положила другие документы, не потеряй. Там свидетельство о рождении… О твоем рождении. И заверенная бумажка от Кукушкиной: она юридически подтверждает, что в детприемнике дала тебе свою фамилию, а что на самом деле ты Егоров. Но этого сейчас никто не должен знать. Эту Кукушкину и так таскали долго. Она лишь тем и отбилась, что заявила, что вы все, все не помнили настоящих своих фамилий… Она будто бы вынужденно давала вам свою.
Я спросил Машу:
— А если и вправду не помнили?
— Ну, кто-то и не помнил, — ответила Маша.
— Скажи… А может так быть, что я чего-то не помнил, а потом вдруг стал помнить?
— А что ты вспомнил?
— Лагерь, — сказал я.
— Какой лагерь? — мне показалось, что она вздрогнула.
— Ну, лагерь, — повторил я. — Лес… Тропинка… И песня… Про кукушку песня…
— Про кукушку? — как-то бессмысленно переспросила Маша.
— Да, про кукушку.
— Ты вот что, — Маша будто опомнившись, сунула мне сверток в карман. — Ты это возьми и спрячь. Я бы тебе еще кое-что привезла, у меня были письма и фотографии, да все забрали. Но ведь книжка — тоже память? Я бы сама хранила, но фронт… Могу не вернуться.
Я опять спросил:
— Значит, лагерь у меня был?
— Если помнишь, значит, был, — сказала торопливо Маша и поглядела в ту сторону, откуда ожидался поезд.
И он, правда, появился, прогромыхал огромными колесами и обдал паром.
— А я не знаю, помню я или не помню, — крикнул я, стараясь перекричать паровоз.
— Но песню ты помнишь?
— Помню.
— Значит, и остальное было! — крикнула Маша и поцеловала меня в щеку. — Им хочется, чтобы ничего не было! А оно было! Было!
Глянув в щель, я повернулся к Моте.
Я знал, что он не спит, лежит, вцепившись в свое ружье, и караулит ненавистных ментов.
Возьмем винтовки новые, на штык флажки,
И с песнею в стрелковые пойдем кружки.
— Светло, — сказал я негромко. — Скоро начнут.
Я сказал «начнут», но что это означает, я не знал. Думаю, что никто не знал. Начнут, и все. Лучше об этом не думать. Хоть думалось все равно. А сказал я для того, чтобы услышать свой голос. А еще хотелось в ответ услышать тоже голос. Не плач, не стон, не мычание, а голос, обращенный лично ко мне. А то тяжко становилось ждать.
— Чего они сделают… Как ты думаешь?
— Мне думать неохота, — ответил Мотя. — Мне им врезать охота.
— А может, сразу не надо? — спросил я, но не очень уверенно спросил, потому что врезать-то им мы все хотели бы. Да как теперь врежешь. Об этом вчера надо было думать.
— А чего, ждать?
— Ну… Может, они захотят это… Без драки…
— И ты им поверишь?
Нет, легавым я не поверю. Никто из нас им не поверит.
Да мы теперь такие ученые, что не только им, а никому не поверим. Разве только товарищу Сталину, который про нас сказал, что людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево.