С этого дня наши военные операции значительно упростились. Взятие Берлина — это уже был только вопрос выдержки. Временами, когда старик начинал скучать, ему читали письмо от сына — вымышленное письмо, разумеется, потому что в Париж ничего уже не попадало, и еще потому, что после Седана адъютант Мак-Магона был отправлен в одну из германских крепостей. Представляете себе отчаяние бедной девушки, когда она не получала вестей от отца, знала, что он в плену, лишен всего, быть может, болен, а сама сочиняла от его имени веселые письма, правда, несколько лаконичные, но такие и полагается писать солдату, шагающему по завоеванной стране. Порой мужество изменяло ей; известия не приходили по нескольку недель. Старик тревожился, переставал спать. Тогда спешно прибывало письмо из Германии, и девушка весело читала его деду, с трудом сдерживая слезы. Полковник слушал благоговейно, улыбался с глубокомысленным видом, одобрял, критиковал, объяснял нам туманные места. Но особенно хорош он был в ответах сыну. «Ни на миг не забывай, что ты француз… — писал он. — Будь великодушен к несчастным. Не усугубляй тягот оккупации…» Далее следовали нескончаемые наставления, умилительный вздор об уважении к собственности, об учтивости по отношению к дамам — целый кодекс воинской чести для победителей. К этому он примешивал и общие рассуждения о политике, об условиях мира, которые должны быть продиктованы побежденным. Следует признать, что тут он был не слишком требователен:
— Военные издержки — и больше ничего.;. Зачем отнимать у них какие-то провинции?.. Разве можно из Германии сделать Францию?..
Диктовал он все это твердым голосом, и в словах его чувствовалась такая искренность, такой убежденный патриотизм, что невозможно было без волнения слушать его.
А между тем своим чередом шла осада — только, увы, не Берлина!.. Это была как раз пора сильных морозов, бомбардировок, эпидемий, голода. Но благодаря нашим заботам, нашим стараниям, неутомимой любви, окружавшей старика, безмятежность его ни разу не была нарушена. До последней минуты мне удавалось доставать для него белый хлеб и мясо. Хватало их, понятно, только ему одному. Трудно представить себе что-нибудь трогательней, чем эти завтраки в их невинном эгоизме, когда дед, бодрый и веселый, с подвязанной салфеткой, лежал в постели, а внучка, бледная от недоедания, направляла его руку, давала ему пить, помогала ему есть все эти недоступные лакомства. Потом, оживившись от пищи, в тепле уютной комнаты, за окнами которой бушевала вьюга и кружил снег, отставной кирасир припоминал свои северные походы и в сотый раз рассказывал нам о роковом отступлении из России, когда нечего было есть, кроме мерзлых сухарей и конины.
— Понимаешь, малютка? Мы ели конину!
Как ей было не понять! Уже два месяца она ничего другого не ела… Но день ото дня, по мере того, как продвигалось выздоровление, наша задача становилась все труднее. Столь удобная для нас скованность всех чувств, всего тела больного понемногу проходила. От страшных залпов у заставы Майо он уже раза два-три подскакивал, насторожив уши, как охотничий пес. Пришлось выдумать новую победу Базена под Берлином и салюты с Дома инвалидов в честь этой победы. В другой раз — это было, помнится, в четверг, в день битвы у Бюзенваля, — его кровать придвинули к окну, и он явственно увидел национальных гвардейцев, которые собирались на проспекте Великой армии.
— Что это за войска? — спросил старик.
И мы услышали, как он ворчит сквозь зубы:
— Дрянная выправка! Дрянная выправка!
И больше ничего. Но мы поняли, что надо быть настороже. К несчастью, мы не сумели оберечь его от потрясения.
Однажды вечером девушка вышла ко мне навстречу в полной растерянности.
— Завтра они вступают,[47]- сказала она.
Не была ли при этом открыта дверь в комнату деда? Впоследствии я припомнил, что в тот вечер у него был загадочный вид. Возможно, он подслушал наш разговор. Только мы-то говорили о пруссаках, а старик думал о французах, о том победоносном возвращении, которого он столько времени дожидался. Мак-Магон движется от Триумфальной арки среди цветов и фанфар, сын его рядом с маршалом, а сам он, старик, стоя на балконе в парадной форме, как при Люцене,[48] приветствует знамена, продырявленные пулями, и орлов, почерневших от пороха.
Бедный дедушка Жув! Он вообразил, что от него хотят скрыть зрелище дефилирующих войск, боясь последствий чрезмерного волнения. Поэтому он никому словом не обмолвился, но назавтра, в тот самый час, когда прусские батальоны робко вступали на длинную магистраль, ведущую от заставы Майо к Тюильри, наверху тихо растворилась стеклянная дверь, и полковник появился на балконе, при шлеме и палаше — этой доблестной мишуре былого кирасира генерала Мило.[49] До сих пор не могу понять, какое усилие воли, какая вспышка жизненной энергии помогла ему подняться на ноги и надеть амуницию. Как бы то ни было, он стоял у перил и смотрел с удивлением: улицы пустынны и молчаливы, все ставни заперты, Париж мрачен, точно огромный лазарет, повсюду флаги, только какие-то странные, белые с красными крестами, и ни души, чтобы встретить наши войска.
Он подумал было, что ошибся…
Но нет! Вдалеке, за Триумфальной аркой, слышался смутный гул, в свете брезжущего дня двигались темные ряды… Вот заблистали острия красок, забили иенские барабаны, и под аркой Звезды, в такт с тяжелой поступью взводов и бряцанием сабель, загремел победный марш Шуберта!..
Тут среди угрюмого молчания площади раздался крик, страшный крик:
— К оружию!.. К оружию! Пруссаки!
Четверо передовых улан видели, как стоявший на верхнем балконе высокий старик зашатался, взмахнул руками и упал навзничь. На сей раз полковнику Жуву пришел конец.
28 января 1871 года в Версале представители буржуазного Правительства национальной обороны, получившего позорное прозвище «Правительства национальной измены», подписали с германским командованием перемирие на 21 день, приняв прусские условия капитуляции. Осада Парижа, начавшаяся 19 сентября 1870 года, закончилась поражением, несмотря ка мужество парижан и оборонявших город частей регулярной армии и Национальной гвардии. Одна из основных причин катастрофы — пораженческая политика правительства и командования, боявшихся революционно настроенных масс.
В соответствии с планом прорыва блокады, предложенны м главнокомандующим Парижской армии генералом Трошю, части ее должны были соединиться с Луарекой армией, форсировав Марну. Осуществить этот план до конца командование фактически не собиралось.
возвышенности, которые французское командование сдало пруссакам в самом начале осады и с которых те с 27 декабря начали артиллерийский обстрел защищавших Париж фортов и самого города.
Дориан, Пьер-Фредерик (1814–1873) — французский промышленник и политический деятель; будучи министром общественных работ Правительства национальной обороны, много сделал для организации военной промышленности и создания новых видов оружия.
Гио, Ив (1843–1928) — французский журналист и политический деятель; в молодости занимался воздухоплаванием, стремился найти практическое применение воздушным шарам. Фребо, Шарль-Виктор (1813–1888) — французский генерал, командовал во время осады артиллерией Парижа.
Паликао (Кузен-Монтобан, Шарль-Гийом, 1796–1878) — французский генерал, в начале войны — председатель кабинета министров в правительстве Наполеона III.
на этой площади находился кабинет министров.
Гамбетта, Леон-Мишель (1838–1882) — политический деятель, буржуазный республиканец; министр внутренних дел Правительства национальной обороны, один из входивших в него немногих сторонников решительной борьбы с пруссаками.
Шнейдер, Эжен (1805–1875) — крупный промышленник и политический деятель, в 1867–1870 годах — председатель Законодательного корпуса.
Мон-Валерьен — форт на левом берегу Сены, один из главных опорных пунктов обороны Парижа.
Во время франко-прусской войны Национальная гвардия делилась на две категории: местную, которую не раарешалось выводить за пределы департамента, и подвижную, которую можно было перебрасывать в другие департаменты.
искусственный летающий остров, описываемый Свифтом в третьей части «Путешествий Гулливера».