— Дорогой мой Тьерре, — с живостью сказал Флавьен, чье великодушное сердце встрепенулось при мысли, что он может осчастливить кого-то из себе подобных, — я хочу…
По тому, как Флавьен сжал ему локоть, Тьерре понял, что происходит в его душе и что он собирается сказать.
— Остановись, друг мой! Благодарю тебя за то, что ты подумал об этом, но, пожалуйста, не произноси ничего вслух! Вспомни, кто я такой.
Флавьен умолк. Он знал, как болезненно горд Тьерре.
— Ты неправ, — ответил он, войдя в гостиную, куда Манетта открыла доступ лучам утреннего солнца. Там уже расхаживал Крез, засунув руки за тугой пояс из буйволовой кожи, посвистывая и разглядывая все вокруг полным любопытства взглядом.
Гостиная покойной канониссы, в сущности, не была предназначена для той роли, какую она играла при жизни хозяйки. То была невзрачная комната в самом защищенном от северного ветра тесном уголке двора и поэтому наиболее освещенная теми косыми лучами, которые солнце бросало между двумя частями строения, находящимися напротив окон. Это был единственный уголок, где с девяти часов утра до полудня можно было насладиться некоторым количеством света и тепла — преимущество, которого были лишены все другие фасады здания, ибо их совокупность сочетала в себе внутреннее расположение голубятни и глубину колодца. Вследствие этих преимуществ названная комната и была избрана для того, чтобы согревать хрупкое тело владелицы замка. Гостиная была обставлена мебелью в тот год, когда канонисса, горбатая и болезненная, но еще молодая женщина, умная и с приятным лицом, приехала сюда, в глубокую провинцию, чтобы в печальном и гордом одиночестве кончить здесь свои дни. Это было в 1793 году, когда она вышла из тюрьмы, ибо канонисса, как многие принадлежавшие к ее сословию, отдала дань эпохе террора[22]; полагая, как и другие ее современники, что революция через некоторое время начнется снова, она прибыла сюда искать забвения в одиночестве. Когда она уехала из Парижа, за нею следовал фургон, в котором было все ее движимое имущество, от кровати с балдахином до рабочей шкатулки фиалкового дерева. Бережливая и опрятная, как большинство старых дев, обреченная болезнями на сидячий образ жизни, окруженная слугами старого закала, из тех, что благоговейно почитают даже собачек своей госпожи, канонисса с годами становилась все суше и меньше и наконец незаметно угасла, достигнув весьма преклонного возраста; тем не менее на пожелтевшем от времени персидском шелке, которым была обтянута гостиная, не образовалось ни единого пятнышка, из инкрустации на этажерках не выпало ни кусочка перламутра. Канонисса дряхлела, не давая обветшать ни одному из окружающих ее предметов. Гостиная была почти такой же, как в тот день, когда канонисса прочла «Котидьен»[23] впервые, и как в тот день, когда она пыталась прочесть эту газету в последний раз Ее мягкое кресло резного дерева, окрашенное в темный цвет, все еще стояло у камина; подушка, вышитая ее слабыми руками, казалось, ждала прикосновения ее исхудавших ног; решетки для углей, увенчанные позолоченными медными колпачками, все еще ярко блестели в пустом и темном очаге; потускневшие, попорченные сыростью зеркала почти перестали давать отражение, в них виделись лишь смутные, как призраки, фигуры. Единственным живым существом в этом святилище был старый попугай, поседевший до белизны; он спал на жердочке и, разбуженный солнечным светом, хрипло закричал, как бы жалуясь Манетте на то, что его потревожили раньше времени.
— Не понравился ли случайно дамам из Пюи-Вердона этот ужасный попугай? — спросил Флавьен.
— Попугай! — воскликнула испуганная Манетта. — Попугай нашей госпожи! Старый друг, при котором она родилась, который видел, как она умерла, и, может быть, увидит, как умрут присутствующие здесь молодые люди! Эта птица, господин граф, принадлежала вашей прабабушке; судя по сохранившимся в семье бумагам, ей уже более ста лет!
— О-о, — сказал Тьерре, снимая шляпу, — это становится интересным; господин долгожитель (тут он низко поклонился попугаю), позвольте засвидетельствовать вам мое почтение. Вы, наверно, многое знаете; готов побиться об заклад, что вы могли бы спеть нам балладу на смерть маршала Морица Саксонского[24] — ведь вас, несомненно, научили и петь в дни вашей молодости.
— Увы, сударь, он знал столько, что не помнит больше ничего. Он уже давно не говорил, когда…
— Что — когда? — пораженный волнением Манетты, спросил Флавьен.
— Тише, тише, господин граф, он встряхнулся, он почистил перья, он напыжился… Сейчас он скажет их, эти единственные слова, которые затвердил и которые помнит по сей день. Ну, Жако, раз уж тебе надо сказать… «Друзья мои…»
— Друзья мои, — хриплым и жалобным голосом сказал попугай, — друзья мои, я умираю!
— Как печально, — сказал Флавьен, — и кто же научил его этим словам?
— Увы, сударь., — Глаза Манетты наполнились слезами.
— Послушай, Крез, — сказал Тьерре, не слишком интересовавшийся переживаниями Манетты, — стало быть, дамам понравился попугай? Это в самом деле интересно: столетняя птица — настоящий памятник.
— Дамы говорили о птицах, о множестве птиц, — ответил Крез.
Манетта рассердилась:
— Других птиц здесь нет, и господин граф его не отдаст! Послушайте, послушайте, что он говорит, бедняжка!
— Я умираю! Я умираю! — повторил попугай с каким-то ужасающим хрипом.
— Объясните же мне, наконец, этот зловещий возглас! — настаивал Флавьен.
— Вы не догадались, господин граф?.. Так вот, в последние три дня своей жизни ваша двоюродная бабушка, парализованная, в агонии, больше ничего произнести не могла. Она уже не вставала с кресла. Ее нельзя было ни поднять, ни уложить — боялись, что, дотронувшись до нее, могут ее убить, настолько она была слаба. Жако привык, что она его ласкала; удивившись, что она перестала подходить к его жердочке, он попытался говорить, хотел обратить ни себя внимание и не мог, он не помнил уже ни одного слова. А так как он все время слышал, как его госпожа жалобно повторяет: «Друзья мои, я умираю!» — он решил, что она учит его этим словам, и, добиваясь ласки и угощенья, к которым привык, он стал твердить их, словно эхо. Госпожа испугалась. Его отнесли в другую комнату, но он не забыл этих слов: вот уже полгода он их говорит, как только увидит людей. Неужели вы находите, господин граф, что молодые дамы из Пюи-Вердона найдут это забавным и не велят свернуть шею бедной птице, как только она заговорит перед ними.
Флавьена опечалил этот рассказ, хотя он видел свою двоюродную бабушку всего лишь один раз в жизни, когда она на несколько дней приезжала в Париж по поводу одного своего судебного процесса.
— Вы правы, Манетта, он принадлежит к семейным реликвиям, и я дарю вам попугая. Позаботьтесь о нем за мой счет.
— Не надо, сударь, госпожа канонисса все предусмотрела в своем завещании: там есть рента для меня и для него.
— Верно, я совсем забыл; да, да, моя славная Манетта, ваша с Жерве старость обеспечена; Жако тоже убережен от ударов судьбы… Тьерре, приветствуй еще раз долгожителя: он рантье, ему причитается пенсия в двадцать пять франков.
— Он богаче меня, — сказал Тьерре, — Ты уверен, что это тот же самый попугай? — тихо добавил он. — Поскольку он славится долголетием, то, ручаюсь, его заставят жить в семействе Жерве еще два или три века, заменяя такими же особями в двух или трех поколениях, и все для того, чтобы сохранить ренту.
— Неважно. Я вижу, Манетта, вы любите этот дом. Я поставлю такое условие в своем контракте о продаже: вместе с Жерве и Жако вы проведете здесь остаток своих дней.
— Да благословит вас бог, господин граф! — воскликнула Манетта, кланяясь Флавьену и целуя Жако.
Когда две старые головы, женская и птичья, оказались рядом, они удивили Тьерре своим сходством; зрелище было комичное и в то же время грустное, — это вызвало у него улыбку и вместе с тем слегка его растрогало. Впрочем, он быстро пришел в себя и напомнил Флавьену, зачем они пришли в гостиную.
— Обстановка здесь так полна и так хорошо сохранилась, что представляет собой редкий образец одностильности. Тут все относится к эпохе Людовика XVI[25] — как главные предметы, так и более мелкие, начиная с обоев, деревянной резьбы и ковров и кончая рабочей корзинкой, украшенной продернутой лентой и миниатюрой, изображающей супругу дофина, на крышке из розового дерева. Право, эта гостиная в своем роде так же ценна и ее так же интересно осмотреть, как и весь замок. Я вижу здесь массу чудесных мелочей, которые могли соблазнить молодых модниц. Но надо поторопиться, если ты не хочешь, чтобы твой утренний букет прибыл в полдень — совершенно неподобающее время по правилам ухаживания!
— Поди-ка сюда, Крез, — прикоснувшись ручкой своего хлыста к уху грума, сказал Флавьен. — Ты говорил о птицах? Они есть на этой ширме. Речь шла о ней?