— Записал что-нибудь новое? Прочитай. Дмитрий читал, закрыв лицо тетрадью:
У синего моря урядник стоит,
А синее море шумит и шумит,
И злоба урядника гложет,
Что шума унять он не может.
— Это — зачеркни, — приказывала мать и величественно шла из одной комнаты в другую, что-то подсчитывая, измеряя. Клим видел, что Лида Варавка провожает ее неприязненным взглядом, покусывая губы. Несколько раз ему уже хотелось спросить девочку:
«За что ты не любишь мою маму?»
Но он не решался; после того, как уехал Туробоев, Лида снова ласково подошла к нему.
Однажды Клим пришел домой с урока у Томилина, когда уже кончили пить вечерний чай, в столовой было темно и во всем доме так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной маленькой стенной лампой, и стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шопот матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шопот матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова:
— Боже, какой ты ненасытный… нетерпеливый… Клим заглянул в дверь: пред квадратной пастью печки, полной алых углей, в низеньком, любимом кресле матери, развалился Варавка, обняв мать за талию, а она сидела на коленях у него, покачиваясь взад и вперед, точно маленькая. В бородатом лице Варавки, освещенном отблеском углей, было что-то страшное, маленькие глазки его тоже сверкали, точно угли, а с головы матери на спину ее красиво стекали золотыми ручьями лунные волосы.
— О, ты, — тихо вздохнула она.
В этих позах было что-то смутившее Клима, он отшатнулся, наступил на свою галошу, галоша подпрыгнула и шлепнулась.
— Кто там? — сердито крикнула мать и невероятно быстро очутилась в дверях. — Ты? Ты прошел через кухню? Почему так поздно? Замерз? Хочешь чаю…
Она говорила быстро, ласково, зачем-то шаркала ногами и скрипела створкой двери, открывая и закрывая ее; затем, взяв Клима за плечо, с излишней силой втолкнула его в столовую, зажгла свечу. Клим оглянулся, в столовой никого не было, в дверях соседней комнаты плотно сгустилась тьма.
— Что ты смотришь? — спросила мать, заглянув в лицо его.
Клим нерешительно ответил:
— Мне показалось, тут кто-то был… Мать, удивленно подняв брови, тоже осмотрела комнату.
— Ну, кто ж мог быть? Отца — нет. Лидия с Митей и Сомовыми на катке, Тимофей Степанович у себя — слышишь?
Да, наверху тяжело топали. Мать села к столу пред самоваром, пощупала пальцами бока его, налила чаю в чашку и, поправляя пышные волосы свои, продолжала:
— Я тут сидела перед печкой, задумалась. Ты только сию минуту пришел?
— Да, — солгал Клим, поняв, что нужно солгать. Играя щипцами для сахара, мать замолчала, с легкой улыбкой глядя на пугливый огонь свечи, отраженный медью самовара. Потом, отбросив щипцы, она оправила кружевной воротник капота и ненужно громко рассказала, что Варавка покупает у нее бабушкину усадьбу, хочет строить большой дом.
— Он, очевидно, только что пришел, но я все-таки пойду, поговорю с ним об этом.
И, поцеловав Клима в лоб, она ушла. Мальчик встал, подошел к печке, сел в кресло, смахнул пепел с ручки его.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил:
«Ей стыдно еще».
Это было единственное объяснение, которое он мог найти, но тут память подсказала ему сцену с Томилиным, он безмысленно задумался, рассматривая эту сцену, и уснул.
События в доме, отвлекая Клима от усвоения школьной науки, не так сильно волновали его, как тревожила гимназия, где он не находил себе достойного места. Он различал в классе три группы: десяток мальчиков, которые и учились и вели себя образцово; затем злых и неугомонных шалунов, среди них некоторые, как Дронов, учились тоже отлично; третья группа слагалась из бедненьких, худосочных мальчиков, запуганных и робких, из неудачников, осмеянных всем классом. Дронов говорил Климу:
— Ты с этими не дружись, это всё трусы, плаксы, ябедники. Вон этот, рыженький, — жиденок, а этого, косого, скоро исключат, он — бедный и не может платить. У этого старший братишка калоши воровал и теперь сидит в колонии преступников, а вон тот, хорек, — незаконно рожден.
Клим Самгин учился усердно, но не очень успешно, шалости он считал ниже своего достоинства, да и не умел шалить. Он скоро заметил, что какие-то неощутимые толчки приближают его именно к этой группе забракованных. Но среди них он себя чувствовал еще более не на месте, чем в дерзкой компании товарищей Дронова. Он видел себя умнее всех в классе, он уже прочитал не мало таких книг, о которых его сверстники не имели понятия, он чувствовал, что даже мальчики старше его более дети, чем он. Когда он рассказывал о прочитанных книгах, его слушали недоверчиво, без интереса и многого не понимали. Иногда он и сам не понимал: почему это интересная книга, прочитанная им, теряет в его передаче все, что ему понравилось?
Однажды незаконнорожденный, скуластый и угрюмый мальчуган, фамилия которого была Иноков, спросил Клима:
— Ты читал Ивангоэ?
— Айвенго, — поправил Клим. — Это написал Вальтер-Скотт.
— Дурак, — презрительно сказал Иноков. — Что ты всех поправляешь?
И, криво усмехнувшись, предупредил:
— Смотри, вырастешь — учителем будешь. Мальчики засмеялись. Они уважали Инокова, он был на два класса старше их, но дружился с ними и носил индейское имя Огненный Глаз. А может быть, он пугал их своей угрюмостью, острым и пристальным взглядом.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз, историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом:
— Н-ну-ус…
Его прозвали — Гнус.
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на него так, как будто он был виноват вчем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя относятся так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков, а за ним и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко. Это случилось после того, как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали и не могли найти.
На четвертый день Клим спросил всезнающего Дронова: кто разбил стекло?
— А тебе зачем? — недоверчиво осведомился Дронов. Они стояли на повороте коридора, за углом его, и Клим вдруг увидал медленно ползущую по белой стене тень рогатой головы инспектора. Дронов стоял спиною к тени.
— Не знаешь? — стал дразнить Клим товарища. — А хвастаешься: я все знаю. — Тень прекратила свое движение.
— Конечно — знаю: Иноков, — вполголоса сказал Дронов, когда Клим достаточно раздразнил его.
— Ему надо честно сознаться в этом, а то из-за него терпят другие, — поучительно сказал Клим.
Дронов посмотрел на него, мигнул и, плюнув на пол, сказал:
— Сознается — исключат.
Нетерпеливо задребезжал звонок, приглашая в классы.
А на другой день, идя домой, Дронов сообщил Климу:
— Знаешь, кто-то выдал его.
— Кого? — спросил Клим.
— Кого, кого, — что ты гогочешь? Инокова.