Он приехал в Одессу, чтобы воссоздать ее образ, припомнить улицу, по которой приходил к ней, дом, в котором познакомился с нею. И не нашел ни дома, ни улицы. Все было совершенно другим и совершенно чужим. Только вот мальчик, сидевший на корточках на стуле, этот ребенок с мужским личиком, худенький подросток, подстриженный так, как была подстрижена в Париже Ариадна, был живой, молодой Ариадной. Это было настолько неожиданным, что он сам удивился, как у него еще хватило сил там, за столом, разговаривать с Фанни Наумовной, пить вино, есть мороженое и не ответить Володе даже неуловимым движением ресниц на его жест, призывающий к молчанию.
И вместе с тем он был зол на себя. Вот до чего уж свыкся с «хорошим воспитанием»! Сердце твое раздирают такие сильные чувства, а ты таишь их, ничем не выдаешь. А ведь сердце било молотом, он неожиданно почувствовал себя молодым, иным, возродившимся, и все-таки ни одно из этих чувств не вырвалось наружу.
Что же делать? Теперь все. Можно возвращаться в Варшаву. Сходство племянника с Ариадной все разъяснило. Всегда, везде — только Ариадна. Но та, былая Ариадна, в претенциозном платье, с искусственным жемчугом, та, первая Ариадна, та Ариадна из стихов Блока — та, которой уже не существует, которая давно исчезла и уже никоим образом не может явиться вновь.
Он заснул, и снилась ему Зося. Он знал, что она умерла, но она была живая и разговаривала с ним, сидя на диване в Коморове. Она закидывала голову, как делала это при жизни, когда смеялась и была весела. Смеялась звонко-звонко, потом вдруг перестала смеяться, взяла Януша за руку, посмотрела ему прямо в глаза и сказала: «Наверно, хорошо, что я умерла, теперь ты можешь любить эту твою Ариадну!» Потом приблизила свое лицо к его лицу, свои глаза к его глазам, и глаза ее увеличивались, все лицо увеличивалось, приближаясь и одновременно расплываясь вокруг. Проснулся он с криком.
После этого был уже не сон, но и не явь. Он не помнил точно и именно потому хотел вспомнить, знала ли Зося об Ариадне. Говорил ли он ей когда-нибудь об Ариадне? Должно быть, говорил, наверняка говорил. Если бы он не рассказал ей об Ариадне, то постыдно обманул ее. Наверняка должен был сказать, что была в его жизни такая женщина. А говорил ли Ариадне о Зосе? Он понимал, что уже дремлет и что возникающие в его голове мысли — это только сны. И постепенно эти мысли превратились в красные, рассыпанные на лотках ягоды клубники, и вся его любовь стала такой вот грудой ягод. И Зося наклонялась над клубникой, а он ей говорил: «Я тебе всегда говорил, Зося, что я вас люблю!» Так и сказал «вас» — во множественном числе, потому что Зось было много, несколько, больше десятка. А Зося отрицательно покачала головой и сказала: «Все это не так, потому что я умерла, и хорошо, что умерла, теперь хоть знаю, что ты меня не любил!» «Но я же любил!» — воскликнул Януш и снова наполовину проснулся. Тяжело было спать в этой одесской гостинице после встречи с Володей и его детьми.
Но наутро он встал как будто отдохнувшим. Около одиннадцати появилась Фанни Наумовна, держа в руке конверт.
— Вам письмо.
— Письмо? — переспросил Януш.
— Какое-то приглашение.
Януш с удивлением узнал, что его приглашают сегодня вечером на концерт по случаю конференции одесских педагогов. Он был поражен. Имена артистов, участвующих в концерте, ничего ему не говорили. Он взглянул на Фанни Наумовну.
— Вы не пойдете? — спросила она.
— А как по-вашему?
— Откуда мне знать? Мне кажется, вам будет любопытно побывать на заурядном, обычном нашем концерте. Советую сходить.
— Вы сама мудрость, — сказал Януш, неожиданно развеселившись.
— А теперь поедем к морю, — предложила она.
Поехали снова трамваем и сошли на Среднем Фонтане.
Уже спустившись по тропинке на пляж, Януш сообразил, что перед ним дача Шиллеров. Лишившись своей наружной отделки, дом как будто и существовать перестал. Забор убран, а может быть, его просто растащили. Сада не было, заросли акации, в которых прятался Юзек и где Оля объяснялась со Спыхалой (Януш знал это место по устным преданиям), исчезли, не было и спуска от дачи к «семейному пляжу». Дом стоял голый, желтый, если смотреть на него снизу, с пляжа, и производил впечатление чего-то страшно дряхлого. Точно гриб, врос он в землю от старости, крыша местами просела: наверняка протекала. В окнах без занавесей, во всех комнатах, наверху и внизу, виднелись железные койки. Очевидно, летний лагерь или детский профилакторий. Уйма маленького народца в линялых платьицах крутилась возле дома, детишки, точно мошкара, облепили балконы и проемы окон, некоторые голышом резвились на солнце.
Никогда еще так, как в этот момент, сидя на корточках посреди пляжа (ни Януш, ни Фанни Наумовна не стали раздеваться) и глядя то на море — неизменно прекрасное сочетание лазури и зелени, — то на этот дом, съежившийся, покинутый, как дом утраченного детства, — никогда еще Януш не чувствовал с такой силой своей принадлежности к общечеловеческому бытию, где его личные черты были несущественными, не более чем акциденциями. Эта общечеловеческая совокупность была подобна волне — и, хотя он был всего лишь частицей, капелькой волны, Януш силился понять смысл всего, что происходит: вот волна вознеслась, а вот она разбилась в пену. Но тщетно. Он понимал, что его умственное усилие равнозначно усилию молекулы морской воды, которая захотела бы осознать смысл, силу и предназначение волны, в которой она очутилась.
Никогда еще Януша так, как сейчас, не поражала эта невозможность мыслить за всех и постигать за всех. Ведь и эта волна, и ее удар о берег, от которого она превращается в пену, не имеют никакого смысла. И объяснить это невозможно. С ощущением безнадежности он уселся на песке, с грустью поглядывая на Фанни Наумовну, а она, не заслоняясь зонтиком, который был у нее в руках, с наслаждением подставляла солнцу лицо, закрыв свои большие черные «роскошные» глаза.
— Вы похожи на китайца, — улыбнулась она ему, слегка приподняв веки.
— Это еще почему? — засмеялся Януш.
И, глядя на Фанни Наумовну, подумал, до чего различное выражение могут иметь подобные влажные, бархатистые, черные глаза, которыми наделили человечество Азия и прилегающие к ней края. У Фанни глаза были совсем иные, чем у мальчика, который ел вчера мороженое.
— Какой сегодня чудесный день, — сказал он, лишь бы не молчать, так как в этом молчании Фанни Наумовна могла угадать все.
— Вы пойдете на концерт? — спросила она.
— Пока еще не знаю.
И вдруг разозлился на себя и на доктора Мартвинского, который посоветовал ему: «Попробуйте — увидьте». А что он должен был увидеть? Совершенно нелепая и недостойная сорокалетнего мужчины игра — желание вернуться к событиям и чувствам, уже минувшим. Не нужно быть особо искушенным человеком, чтобы это понять, говорил он себе, достаточно усвоить простую истину: нельзя войти дважды в одну и ту же реку. Стремление возвратить что-либо нелепо. И если бы мы даже сочинили это возвращение и запечатлели его на бумаге, все равно и тут обман неизбежен, потому что возврат к прошлому на бумаге — всего лишь произвольный отбор каких-то отрывков, отдельных слов, отдельных красок и отдельных обрывков ощущений. А весь поток прежней жизни навсегда уплыл. Запечатлеть его может только одно: фотография. И он вспомнил, что где-то в Коморове у него сохранилась выцветшая фотография этого, ныне не существующего сада — с Ройской, Юзеком, Эдгаром Шиллером и лентой Эльжбеты, которую Эдгар держит в руке, намотав кончик на палец. Фотография тоже была всего лишь крохотным отрезком прошлого, но он как будто зачерпнул одну каплю из реки времени и до сего дня хранил ее в пробирке. Капля высохла, остался только след ее протяженности…
Так зачем было ехать в Одессу? Он мог достать фотографию из ящика письменного стола в Коморове и разглядывать ее, как разглядывал он порой фотографии Зоси и маленькую, почти совсем стершуюся фотографию Мальвинки. Ни к чему иметь в жизни старые вещи, в жизни нужны только новые вещи.
Еще яснее он осознал это вечером на концерте. Только во время третьего номера понял он, от кого это приглашение. Концерт проходил в каком-то большом клубе, недавно построенном возле вокзала, на месте разрушенных домов. Ехать туда было далеко. Фанни Наумовна как будто была раздосадована тем, что ей пришлось идти на этот концерт. Сначала играла очень хорошая пианистка. Януша огорчило, что публика решительно не принимала эту музыку, сидела тихо, но напоминала глухую стену. Это чувствовалось во время исполнения каждого такта, каждого трудного пассажа. Зал не хотел слушать. И когда пианистка закончила громкие заключительные пассажи стретты (как Эльжбета любила это слово «стретта», Януш просто слышал сейчас, с какой любовью она повторяет его, подчеркивая это двойное «т» — стретта, стретта), публика холодно похлопала, короткий всплеск аплодисментов прокатился от балкона вниз по всему залу и замер в первых рядах. Было ясно, что зал чего-то ждет. Но нет, не второго номера программы. Вторым выступил известный кукольник, который с двумя куклами на пальцах разыгрывал целые драмы и комедии. Кроме участников учительской конференции, в зале находилось много молодежи: сюда привели сразу несколько школ, и все свободно разместились в огромном зале. Дети, разумеется, смеялись над куклами и восхищались виртуозностью и выразительностью манипуляций артиста. Но по аплодисментам Януш ясно понял, что ждут чего-то еще.