По-моему, я говорил Вам, что князь Майнау рассказал мне Вашу историю. Вернее, историю Ваших родителей, потому что вся история молодой девушки в том, что происходит в ее душе; ее жизнь — это поэма, которая позднее превращается в драму. Я выслушал эту историю равнодушно, как слушал бесконечные охотничьи рассказы, которые вечерами после долгой трапезы заводил князь, или его воспоминания о путешествиях. А это как раз было воспоминание о путешествии, поскольку князь познакомился с Вашим отцом во время давней экспедиции на французские Антильские острова. Доктор Тьебо был знаменитым путешественником, женился он уже в годах, Вы родились на Антилах. Овдовев, Ваш отец покинул острова. Поселившись в одной из французских провинций у отцовской родни, Вы выросли в кругу строгих, хотя и очень любящих людей. У Вас было счастливое детство. Впрочем, друг мой, мне не к чему пересказывать Вам Вашу биографию: Вы знаете ее лучше, чем я. Она разворачивалась для Вас день за днем, строфа за строфой, как псалом. Вам даже нет нужды ее вспоминать: она сделала Вас такой, какая Вы есть, на Ваших жестах, на Вашем голосе, на всем Вашем внешнем и внутреннем облике лежит отпечаток этого безмятежного прошлого.
Вы приехали в Ванд однажды в сумерках, в конце сентября. Подробностей Вашего приезда я не помню; я не знал, что Вы вошли не только в этот немецкий дом, но и в мою жизнь. Помню только, что уже смеркалось, а лампы в прихожей еще не зажгли. Вы не впервые приехали погостить в Ванд, все предметы здесь были для Вас привычными, и Вы были им знакомы. В темноте я не смог разглядеть Ваши черты, только почувствовал, что Вы очень спокойны. Женщины, друг мой, редко бывают спокойными — они либо благодушны, либо суетливы. Вы же источали ровный свет, как зажженная лампада. Вы разговаривали с хозяевами дома, не произнося при этом никаких лишних слов, не делая лишних движений, все в Вас было безупречно. Я в этот вечер робел больше обычного, наверное, это было слишком даже для Вашей доброты. Но я на Вас не сердился, впрочем, и не восхищался Вами: Вы были слишком далеки от меня. Просто Ваше появление оказалось для меня не таким тягостным, как я опасался. Видите, друг мой, я говорю Вам все как есть.
Я пытаюсь воскресить в подробностях, как можно более точных, те недели, которые привели к нашей помолвке. Это не легко, Моника. Я должен избегать таких слов, как «счастье» и «любовь», ведь я Вас не любил. Но Вы стали мне дороги. Я уже говорил Вам, как трогала меня женская кротость: возле Вас я испытывал новое для себя чувство доверия и умиротворения. Вы, как и я, любили долгие прогулки без всякой цели. Мне и не нужна была цель — рядом с Вами мне было покойно. Ваша задумчивость хорошо согласовалась с моей робостью — мы молчали вдвоем. Потом Ваш прекрасный низкий, глуховатый, оттененный безмолвием голос задавал мне вопросы о моем искусстве, обо мне; я уже понимал, что Вы испытываете по отношению ко мне какую-то нежную жалость. Вы были добры. Вы знали, что такое страдание. Вам не раз приходилось врачевать и утешать страждущих: Вы угадывали во мне молодого больного или молодого бедняка. А я и в самом деле был бедным; бедным настолько, что даже не любил Вас. Я только чувствовал, как Вы сострадательны. Мне случалось думать, что я мог бы быть счастлив, будь Вы моей сестрой. Дальше этих мыслей я не шел. Я был не настолько самонадеян, чтобы мечтать о чем-то большем, а может быть, просто моя натура молчала. Как подумаешь об этом, много уже и того, что она молчала.
Вы были чрезвычайно благочестивы. В ту пору мы оба еще верили в Бога, я подразумеваю того Бога, какого многие люди описывают так, будто они Его знают. Но Вы о Нем никогда не говорили. Может, Вы считали, что о Нем говорить нельзя, а может, Вы не говорили о Нем потому, что всегда чувствовали Его присутствие. Ведь о тех, кого любят, чаще всего говорят тогда, когда они далеко. Вы жили в Боге. Вы, как и я, любили книги старинных мистиков, которые смотрят на жизнь и смерть словно бы сквозь кристалл. Мы с Вами обменивались книгами. Мы читали их вместе, но не вслух, мы слишком хорошо знали, что слова всегда что-то разрушают. То были два согласных молчания. Мы ждали друг друга в конце страницы; Ваш палец, строка за строкой, следовал за начатой молитвой, словно указывая мне дорогу. Однажды, когда я расхрабрился больше обычного, а Вы были еще ласковей, чем всегда, я признался Вам, что боюсь вечной погибели. Вы улыбнулись серьезной улыбкой, как бы желая меня ободрить. И вдруг, неожиданно, эта мысль показалась мне мелкой, жалкой и, главное, далекой: в тот день я понял, что такое милосердие Господне.
Выходит, у меня есть любовные воспоминания. Конечно, то не была истинная страсть, хотя я не уверен, что истинная страсть могла бы сделать меня лучше или хотя бы счастливее. И однако я слишком ясно вижу, насколько эгоистичным было мое чувство, — я привязался к Вам. Привязался — к несчастью, здесь подходит только это слово. Недели шли; княгиня каждый день находила предлоги, чтобы удержать Вас еще на некоторое время; думаю, Вы начали привыкать ко мне. Мы уже поверяли друг другу наши детские воспоминания: благодаря Вам я обнаружил среди своих счастливые, благодаря мне Вы обнаружили среди своих печальные; мы как бы удваивали свое прошлое. Каждый час добавлял что-то еще к этой несмелой братской близости, и я с ужасом заметил, что нас уже считают женихом и невестой.
Я открылся княгине Катарине. Все сказать я не мог — я ссылался на страшную бедность, в которой прозябает моя семья: к несчастью, Вы слишком для меня богаты. Ваше имя, в течение уже двух поколений прославленное в мире науки, вероятно, стоит больше, чем имя бедного австрийского дворянина. Наконец, я решился намекнуть на мои прежние грехи, очень серьезные, назвать которые я, конечно, не мог, но которые возбраняли мне притязать на Вашу любовь. Это полупризнание, такое для меня мучительное, вызвало только улыбку. Мне даже не поверили, Моника. Я натолкнулся на упрямство беспечных людей. Княгиня раз и навсегда решила соединить нас: обо мне у нее сложилось благоприятное впечатление, и она его больше не меняла. Свет, порой чересчур строгий, искупает свою жестокость невниманием. На наш счет просто не питают подозрений. Княгиня Майнау говорила, что опыт сделал ее легкомысленной: ни она, ни ее муж не принимали меня всерьез. Мои колебания, на их взгляд, свидетельствовали об истинной любви; поскольку я сомневался, меня сочли бескорыстным.
Добродетель тоже может вводить в искушение, тем более опасное, что ее мы не опасаемся. До знакомства с Вами я мечтал о женитьбе. Может, те, чье существование безгрешно, мечтают о чем-то другом; таким образом мы вознаграждаем себя за то, что у нас всего одна натура и нам знакома лишь одна сторона счастья. Никогда, даже в минуты полного самозабвения, я не считал свое состояние окончательным или даже сколько-нибудь длительным. В моей семье я наблюдал прекрасные примеры женской нежности; в силу религиозных убеждений я видел в браке единственный чистый и дозволенный идеал. Мне случалось воображать, как однажды какая-нибудь очень добрая, очень преданная и очень серьезная девушка сумеет внушить мне любовь. Подобных девушек я встречал только в кругу своей семьи; но я думал о тех героинях, которые улыбаются нам поблекшей улыбкой со страниц старых книг, таких как Юлия фон Шарпантье или Тереза Брунсвик[5]. Мечты эти были довольно смутные и, к сожалению, совершенно безгрешные. Впрочем, мечта, милый друг, отличается от надежды; мечта удовлетворяется сама собой; более того, она тем слаще, чем несбыточнее, потому что не приходится бояться, что однажды придется пережить ее наяву.
Что было делать? Молодой девушке всего не скажешь, даже если у этой девушки женская душа. Я бы не нашел нужных выражений; я смягчил бы или, наоборот, преувеличил значение своих поступков. Сказать все означало потерять Вас. А если бы Вы все-таки согласились выйти за меня, Ваше доверие ко мне было бы подорвано. А я нуждался в этом доверии, чтобы в каком-то смысле вынудить себя его не обмануть. Я считал, что вправе (или, вернее, что обязан) не отталкивать единственную возможность спасения, какую предоставляет мне жизнь. Я чувствовал, что мужество мое на исходе: я понимал, что в одиночестве уже не излечусь. А в эту пору я хотел излечиться. Человек устает довольствоваться только потаенной, презираемой формой счастья. Я мог бы одним словом расторгнуть нашу молчаливую помолвку — я нашел бы оправдание: довольно было сказать, что я Вас не люблю. Но я этого не сделал, потому что княгиня, единственная моя покровительница, мне бы этого не простила; я этого не сделал, потому что надеялся на Вас. Я позволил состояться — нет, не счастью (ведь мы несчастливы, моя дорогая), а, скорее, преступлению. Желание поступить как можно лучше привело меня к большей низости, чем самые гадкие расчеты, — я украл у Вас будущее. Я не дал Вам ничего, даже той любви, на какую Вы рассчитывали; те мои свойства, какие можно было назвать достоинствами, стали моими сообщниками в этой лжи, и мой эгоизм был тем более чудовищен, что считал себя оправданным.