Акушерка завернула младенца в шелковые пеленки, положив рядом с матерью. Врач же печально смотрел на Сельму, время от времени молча покачивая головой.
Ликующие возгласы разбудили соседей, и кое-кто из них, не переодевшись, пришел поздравить отца с рождением сына. А врач продолжал с той же грустью смотреть на мать и на младенца.
Слуги поспешили обрадовать Мансур-бека вестью о рождении наследника и наполнить руки его дарами. Но врач уже с отчаянием в глазах смотрел на Сельму и на ее сына.
С восходом солнца Сельма прижала ребенка к груди; младенец впервые открыл глаза, взглянул на мать и судорожно закрыл их навеки. Врач, приблизившись, взял тельце из ее рук; по его щекам скатились две крупные слезы; он прошептал про себя: «Вот пришелец, уже покинувший этот мир...»
Ребенок был мертв, а люди, толпясь в пышной гостиной, все еще пили за его здоровье, желая ему долгих лет жизни. Несчастная Сельма, взглянув на врача, воскликнула:
- Дайте мне обнять сына!
Взглянув же еще раз, увидела, что жизнь и смерть и теперь не оставляют схватки возле ее ложа.
Ребенок умер, но еще громче звенели бокалами те, кто радовался его появлению на свет.
Родился с рассветом и умер с первыми солнечными лучами -кто из смертных, измерив время, скажет, что срок от рассвета до восхода солнца короче вечности, что проходит между рождением и гибелью народов?
Родился как мысль и умер как вздох, исчез как тень; дал Сельме испытать вкус материнства, но ушел, не принеся ей счастья и не отвратив длани смерти от ее ложа.
Краткая жизнь, возникнув на исходе ночи, исчезла с началом дня, подобно капле росы из очей мрака, высохшей от прикосновения света.
Слово, произнесенное вечностью, которая, раскаявшись, тотчас вернула его в свои глубины...
Жемчужина, выброшенная на берег волнами прилива и с отливом исчезнувшая в морской пучине...
Лилия, раздавленная стопою смерти, как только раскрыла чашечку жизни...
Тот, кого Сельма ждала больше всего на свете, ушел, не успев появиться, исчез, едва распахнув дверь...
Младенец, что стал прахом, как только появился на свет, -такова жизнь человека, жизнь народов, жизнь солнца, планет и звезд...
Повернувшись к врачу, Сельма с мучительным вздохом воскликнула:
- Дайте же мне сына! Дайте покормить его грудью!
- Ребенок мертв, - покачав головой, сдавленно прошептал врач. - Возьмите себя в руки. Вы должны жить.
Сельма в отчаянии вскрикнула и сразу же умолкла; лицо ее осветилось радостной улыбкой, будто она открыла для себя нечто, доселе неведомое.
- Дайте мне его, - сказала она спокойным голосом. - Дайте и мертвого...
Врач положил ей на руки мертвого младенца, и Сельма прижала его к груди.
- Ты пришел за мною, сын мой, - сказала она, поворачиваясь к стене. - Пришел показать путь к берегу. Веди же меня к выходу из этой мрачной пещеры...
Через минуту солнечные лучи, проникнув сквозь шторы, упали на два неподвижных тела; величие материнства охраняло их ложе, осененное крыльями смерти.
Врач в слезах вышел из комнаты. В гостиной при его появлении радостное возбуждение сменилось воплями горя. И только Мансур-бек не издал ни звука, ни вздоха, не проронил ни единой слезы и не сказал ни слова; он стоял неподвижно, как истукан, держа в правой руке бокал вина.
* **
На следующий день Сельму обрядили в ее белое подвенечное платье и уложили в гроб, обитый белоснежным бархатом; саваном же младенца были пеленки, гробом - объятия матери, могилой - ее холодная грудь.
Погребальная процессия двигалась так же медленно, как бьется сердце в груди умирающего. Я шел следом, затерявшись в толпе, и никто не подозревал о моих чувствах.
На кладбище архиепископ Булос Галеб отслужил молебен; хор священников с мрачными, равнодушными лицами вторил звукам его голоса.
Когда гроб опускали в могилу, послышался шепот:
- Никогда не видал, чтобы двоих хоронили в одном гробу...
- Младенец словно за тем и пришел, чтобы избавить мать от тирании жестокого мужа...
- Посмотри на Мансур-бека - какой у него равнодушный взгляд. Будто он не потерял разом жену и сына...
- Завтра архиепископ найдет ему невесту богаче и крепче здоровьем, чем Сельма...
Перебирая четки, священники продолжали читать молитвы, пока могильщик не засыпал яму землею. Настала пора прощаться, и люди по очереди подходили к архиепископу и Мансур-беку, утешая их сладкоречивыми фразами. Я же одиноко стоял в стороне, и мне никто не сочувствовал, хотя Сельма и ее сын были для меня самыми дорогими существами на свете.
И вот кладбище опустело; у свежей могилы стоял лишь могильщик с лопатой.
— Знаешь, где похоронен Фарис Караме? — спросил я.
Окинув меня долгим взглядом, он показал на могилу Сельмы.
— В этой яме я уложил ему на грудь дочь, на грудь же дочери — ее сына. И сверху насыпал земли вот этой лопатой.
— В этой могиле ты похоронил и мое сердце,— сказал я.— Как же могучи твои руки!
Когда могильщик скрылся за деревьями, силы покинули меня, и я упал на могилу Сельмы, горько оплакивая ее судьбу.
«Весна красива везде, но в Сирии она - прекрасна»...
Вот уже не одно поколение арабских школьников вступает с этими словами в мир национальной традиции классической словесности. Так и читатель, впервые взявший в руки эту необычную книгу, раскрыв ее страницы, словно приоткрывает заветную дверь, ведущую в благородный и прекрасный мир вершин человеческого духа, мир помыслов, безупречно чистых, словно вечные снега Ливанских гор. Тот, кто впервые прочтет на обложке благозвучное как сама поэзия арабское имя автора, уже никогда его не забудет, приобщившись к непознанному таинству человеческого гения. Джебран Халиль Джебран - как набат, словно звон колокола из не такого уж далекого прошлого звучит для нас, людей сегодняшнего дня как призыв хранить красоту и любовь, благородство чувств и чистоту помыслов в мире все более далеком от совершенства. Имя Джебрана, 100-летие со дня рождения которого отмечалось ЮНЕСКО в 1983г., звучит в арабском мире так же, как в Италии - звонкое имя Данте, в Англии - загадочное имя - Шекспир, в России - светлое имя - Пушкин . Христианин-маронит из затерянной в горах Ливана деревушки Бшарре (ар. -«благая весть», Евангелие), эмигрант, почти всю свою жизнь проживший на Западе -в Соединенных Штатах и во Франции, создававший многие свои произведения по-английски, Джебран вознес свой родной арабский язык и арабскую литературу на такие высоты, где человеческие творения уступают место текстам Священного писания. Споры о его творчестве продолжаются и сейчас, когда произведения Джебрана уже заняли свое достойное место в сокровищнице классического арабского и мирового культурного наследия. Ведь долгое время в арабских клерикальных кругах писатель считался разрушителем традиционных религиознонравственных устоев общества, в то время, как молодежь всегда с увлечением читала его книги, открывающие мир свободной человеческой фантазии, где нет места угнетению и фальши, лицемерию и насилию.
При всей неоднозначности и новаторстве творчество Джебрана отличается удивительной цельностью и единством мысли и формы. Прекрасные ранние романтические произведения (среди которых и первая в современной арабской литературе повесть, отвечающая европейскому пониманию этого жанра — «Сломанные крылья», 1912г.) сменяются шедеврами созданного им нового жанра стихотворений в прозе. «Слеза и улыбка», «Песок и пена» -названия, подчеркивающие диалектику его восприятия жизни как синтеза радости и печали, наслаждения и страдания, уродливого и прекрасного. Пребывание в Париже, где он учился живописи, привносит в его творчество язвительную сатиру и острый пафос негодования против мещанской ограниченности буржуазных устоев общества. А с годами в период эмиграции в США, где Джебран становится лидером созданной им Сиро-американской литературной школы, его все чаще одолевают сомнения и грусть, ностальгическое чувство оторванности от родины. Многие его произведения написаны на английском языке, в том числе и знаменитый «Пророк» - язвительная пародия на христианство или еще одна загадка поэтического гения?
Очарование творений Джебрана завораживает. Это - не проза, и даже не то, что обычно называют поэзией. Это - молитвенное взыскание той горней красоты бытия, которое единственно воплощает в себе высшую правду человеческой истории. За это дерзновение подняться выше человеческих возможностей обыденного материального восприятия мира и его словесного отображения на уровень Логоса - единственно истинного слова - в страхе бросали церковники в огонь его книги (как и книги другого арабского нео-классика Амина ар-Рейхани), а на далеких островах Индокитая они до сих пор почитаются как священные откровения. И даже тогда, когда писатель рисует обычную, хорошо известную ему по периоду учебы в Бейруте (1910-е годы) среду землевладельцев, церковнослужителей, молодежи, кажущийся незатейливым сюжет отнюдь не становится обычным автобиографическим повествованием.