II. КАК УМЕР СЫН
В 1617 году, через двадцать пять с лишним лет после той ужасной ночи, когда появился на свет Этьен, герцог д'Эрувиль, уже старик семидесяти шести лет, дряхлый, разбитый недугами, едва живой, сидел на закате солнца в огромном кресле у стрельчатого окна своей спальни, на том самом месте, где когда-то графиня огласила воздух слабыми звуками рога, тщетно взывая к людям и к небу о помощи. Герцог очень походил на каменную статую с гробницы какого-нибудь сеньора. Его энергичное лицо, с которого годы и страдания стерли отпечаток мрачной свирепости, было мертвенно-бледным, под стать седым как лунь волосам, длинными прядями обрамлявшим лысый желтый череп, казавшийся таким хрупким; блестящие, как у тигра, глаза все еще горели огнем воинственности и фанатизма, хоть и укрощенного религиозным чувством. Набожность придала что-то монашеское суровым чертам, выражение их смягчилось. Отсветы заката окрашивали мягкими красноватыми тонами эту все еще гордую голову. Слабое старческое тело закутано было в темные одежды, и вялая его поза, совершенная неподвижность так ясно говорили об однообразном, унылом существовании, о вынужденном покое, ужасном для человека, когда-то столь предприимчивого, деятельного, полного ненависти и энергии.
— Довольно, — сказал он своему капеллану.
Старик священник, читавший вслух евангелие, стоял перед своим повелителем в почтительной позе. Герцог напоминал старых львов в зверинце, одряхлевших, но все еще сохраняющих величавость; повернувшись к другому седовласому приближенному, он протянул ему исхудалую, покрытую редкими волосками, жилистую, но уже бессильную руку.
— Теперь твоя очередь, лекарь, — сказал он. — Проверь, в каком я нынче состоянии.
— Все идет хорошо, монсеньер. Лихорадка прекратилась. Вы проживете еще долгие годы.
— Как бы я хотел, чтобы Максимильян был здесь, — продолжал герцог, улыбаясь довольной улыбкой. — Сын у меня молодец! Уже командует отрядом аркебузиров в войсках короля. Маршал д'Анкр[13] покровительствует ему, да и королева Мария к нему милостива: сделала его герцогом де Невером, а теперь думает сосватать ему какую-нибудь принцессу. Вот достойный продолжатель нашего рода. А какие чудеса отваги он совершил при нападении на...
В эту минуту вошел Бертран, держа в руке письмо.
— Что это? — нетерпеливо спросил старик герцог.
— Грамота от короля. Прислана с гонцом, — ответил конюший.
— От короля, а не от королевы-матери? — удивленно воскликнул герцог. — Что же там происходит? Уж не взялись ли опять за оружие гугеноты? Лик господень, пресвятые мощи! — И, выпрямившись, герцог обвел сверкающим взглядом троих стариков приближенных. — Ну что ж, я подниму опять своих солдат, и бок о бок с Максимильяном мы очистим Нормандию.
— Сядьте, пожалуйста, ваша милость, сядьте! — воскликнул лекарь, обеспокоенный горячностью старика, опасной для выздоравливающего больного.
— Читайте, мэтр Корбино, — сказал герцог, протягивая грамоту духовнику.
Четверо действующих лиц этой сцены являли собой весьма назидательную картину жизни человеческой. Конюший, священник и врач — старики, убеленные сединами, — стояли перед своим господином, сидевшим в кресле, и у каждого из них тусклый взгляд, которым они обменивались, выдавал какую-нибудь неотвязную мысль, из числа тех, что завладевают человеком на краю могилы. Ярко освещенные последним лучом заходящего солнца, эти молчаливые старцы представляли грустную и богатую контрастами картину. Темная торжественная опочивальня, где за двадцать пять лет почти ничего не изменилось, была красивым обрамлением этой поэтической страницы жизни, полной угасших теперь страстей, омраченной смертью, порабощенной религией.
— Маршал д'Анкр убит на Луврском мосту по повелению короля! Потом... Боже мой...
— Говори! — воскликнул герцог.
— Монсеньер, ваш сын, герцог де Невер...
— Что с ним?
— Умер.
Герцог уронил голову на грудь и тяжело вздохнул, но не промолвил ни слова. Трое приближенных молча переглянулись. Им казалось, что прославленный и богатый дом д'Эрувилей гибнет на их глазах, идет ко дну, как затонувший корабль.
— Всевышний выказывает мне черную неблагодарность! — произнес наконец герцог. — Видно, он не помнит, сколько ратных подвигов я совершил во имя его святого дела!..
— Это кара божья! — строго сказал священник.
— Бросить в темницу дерзкого! — крикнул герцог.
— Меня-то вам легче заставить умолкнуть, чем свою совесть.
Герцог д'Эрувиль снова задумался.
— Род мой угаснет! Имя мое исчезнет! Нет, мне надо жениться, я хочу иметь сына! — сказал он после долгого молчания.
Как ни грустно было смотреть на герцога д'Эрувиля, лицо которого выражало глубокое отчаяние, лекарь невольно улыбнулся. В эту минуту послышалась песня: голос, свежий, как весенний воздух, чистый, как небо, пел песню, простую, как синь океана, она перекрывала рокот моря и летела ввысь, чаруя всю природу. Грустный напев, поэзия слов, прелестный голос проникали в сердце и как будто распространяли вокруг нежное благоухание. Мелодия возносилась к облакам, наполняла воздух, проливала целительный бальзам на душевные раны, вернее, утешала в скорбях, выражая их в чудесных звуках. Голос сливался с плеском волн так гармонично, как будто исходил из недр морских. Это пение ласкало слух стариков и было для них слаще, чем нежнейшие слова любви для слуха юной девушки: это пение пробуждало в их сердцах веру и надежду и звучало для них, словно голос ангела небесного.
— Что это? — спросил герцог.
— Соловушка наш поет, — ответил Бертран. — Не все еще потеряно ни для него, ни для нас.
— Кого ты называешь «соловушкой»?
— Да так мы прозвали вашего старшего сына, монсеньор, — ответил Бертран.
— Моего сына? — воскликнул герцог. — Так у меня есть сын? Кто-то носит мое имя и может передать его потомству? — Он встал с кресла и принялся ходить по комнате взад и вперед то медленным, то быстрым шагом; потом вдруг остановился и повелительным жестом выслал приближенных, оставив при себе лишь капеллана. На следующее утро герцог, опираясь на плечо старика конюшего, пришел на берег моря и долго бродил между скал, разыскивая своего сына, которого он когда-то проклял. Наконец он увидел его вдалеке: Этьен беспечно грелся на солнышке, забравшись во впадину гранитного утеса; он лежал, положив голову на охапку мягкой травы, грациозно подогнув под себя ноги, и походил на отдыхающую ласточку. Лишь только высокая фигура старого герцога показалась на берегу и послышался глухой хруст гравия под его ногами, сливавшийся с рокотом волн, Этьен поднял голову, встрепенулся, словно испуганная птица, и, вскрикнув, исчез, будто скрылся в скале, словно мышь, юркнувшая в норку так проворно, что просто глазам не верится, была она тут или нет.
— Эх, лик господень, пресвятые мощи! — воскликнул герцог, подойдя к скале, у которой только что лежал его сын.
— Он там, — ответил Бертран, указывая на узкую расщелину, края которой были отполированы волнами высоких прибоев.
— Этьен! Возлюбленное дитя мое! — позвал старик.
Проклятый сын не откликнулся. Все утро герцог д'Эрувиль упрашивал, молил, угрожал, журил Этьена и не мог добиться никакого ответа. Порой он умолкал и, приложив ухо к расщелине, прислушивался, но ослабевшим своим слухом не мог уловить быстрый, глухой стук сердца в груди Этьена, гулко отдававшийся под сводами грота.
— Да жив ли он наконец? — вопрошал старик душераздирающим голосом. В полдень, дойдя до отчаяния, он снова прибегнул к мольбам.
— Этьен, — сказал он, — дорогой мой сын! Бог покарал меня за то, что я отверг тебя, — он лишил меня младшего сына, твоего брата. Ныне ты мое единственное, мое последнее дитя. Я люблю тебя, потому что люблю себя самого. Я признал свою ошибку, — я знаю, что в твоих жилах течет моя кровь и кровь твоей матери. Я виновник ее страданий. Прости меня, приди! Я постараюсь загладить свою вину, я буду лелеять тебя, ты заменишь мне все, что я потерял. Этьен, сейчас ты уже стал герцогом де Нивроном, а после моей смерти будешь герцогом д'Эрувилем, пэром Франции, кавалером ордена Золотого руна, военачальником, главным бальи[14] Бессена, наместником короля в Нормандии, сеньором двадцати семи ленов, в которых насчитываются шестьдесят девять селений с храмами, будешь маркизом де Сен-Сэвером. Ты женишься на дочери какого-нибудь владетельного принца. Ты станешь главой дома д'Эрувилей... Да что же ты молчишь? Ужели ты хочешь, чтобы я умер от горя? Приди, приди... Я буду стоять на коленях перед твоим тайником, пока не увижу тебя. Твой старый отец просит тебя. Видишь, я смирился перед тобою, как перед самим господом богом.
Проклятого сына не трогали эти сумбурные речи, эти мысли, полные непонятного ему тщеславия, ведь он жил в стороне от общества. Душа его замирала от невыразимого ужаса. Он молчал, и тоска терзала его. К вечеру старый герцог, исчерпав всю силу красноречивых слов, жалостных молений, горького раскаяния, пришел в какой-то экстаз покаянного сокрушения и воззвал к помощи религии. Он преклонил на песке колена и произнес такой обет: