Ах! Я в тысячный раз прошу у них прощения за столь скучное предприятие; ведь если все взвесить, самые их недостатки очаровательны, и, я думаю, будь они более совершенны, они не были бы так милы.
Пусть они потешаются над нами, мучат нас и предают; нет коварства, которое не искупил бы поцелуй, нет обиды, воспоминание о которой не скрашивалось бы нежным примирением. Будь проклят скудоумный пачкун, который, взявшись писать портрет граций, обмакивает свое перо в ядовитую слюну ведьм! Не смешивайте меня с ним, прелестные женщины! Я-то знаю, что вы — венец творения, украшение, сокровище жизни! Я люблю ваш тонкий ум, ваше сердце, одаренное столь нежной чувствительностью, и иногда — ваши милые капризы. Я обожаю вас всей душой, а если немного веселюсь на ваш счет — простите мне эту дерзкую прихоть. Светские остроумцы охотно изощряются в шутках по поводу жалкого вида и неловких манер новобрачного. Его преследуют язвительными замечаниями, злословие выкапывает из-под земли сотню позабытых анекдотов, клевета выдумывает тысячу других и цепь их стала бы невыносимой, если бы люди не делали вида, что забавляются этим. Это — дань, которую я плачу нравам нашего века.
В самом деле, друг мой, ты был прав, побившись об заклад, — моя женитьба — это снова целый роман. С тех пор как я себя помню, все мои похождения носят этот оттенок, и главы из моей жизни можно было бы найти везде, кроме разве «Грандисона».[12] Впрочем, успокойся: на сей раз я не позволю себе писать в мрачном стиле. Я не стану водить тебя по подземельям Анны Радклиф,[13] по казематам и кладбищам и не намерен украшать мой рассказ выспренними измышлениями наших бульварных драматургов. Ты не найдешь в нем ни разбойников, ни призраков, ни Северной башни и будешь мне благодарен за то, что я постарался, как мог, умерить кровопролитие, без которого мне нельзя было обойтись.
Наконец, ты легко заметишь, что женитьба и приданое позлатили мое воображение, и в этом смысле мои читатели выиграли столько же, сколько и мои кредиторы.
Но ты, быть может, подумаешь, что я бросаюсь из одной крайности в другую и променял мрачные краски англомана на грязный карандаш циника? Позволь мне разуверить тебя еще раз. Юноша в двадцать лет может случайно делать шалости, по привычке возвращаться к ним, из чувственности полюбить их и рассказывать о них из легкомыслия; но подлинная страсть одета покрывалом, а любовь носит на глазах повязку.
Я женился только недавно, и если моя добрачная одежда не лишена пятен, то я по крайней мере приложу все усилия к тому, чтобы быть более целомудренным в выражениях, чем в выборе сюжета; спешу предупредить об этом читателя, чтобы меня не обвиняли в том, будто мои творения похожи на низких родом развратников, которые пробираются в хорошее общество, прикрывшись приличным платьем.
Теперь я уверен, что осудят меня только слишком щепетильные люди, которые не дочитают моей книги, да журналисты, которые и не начнут ее читать. Да воздаст им за это бог! Я с ними вполне согласен и в самом деле думаю обратиться на путь истинный; я даже питаю надежду, что мои книги послужат когда-нибудь для воспитания молодых девиц и что их будут прилежно обсуждать в благочестивых семействах.
Исключение составит только эта книга, и все же вы прочтете ее, прекрасная Мирте, но, вместо того чтобы дать ей покрываться пылью в вашей часовне, вы украдкой спрячете ее под подушку и непременно будете потуплять глазки, если когда-нибудь о ней заговорят в будуаре вашей матушки.
Не знаю, помнишь ли ты Аглаю де ла Ренри? Уже в одиннадцать лет в ней предугадывали такие достоинства и прелести, что никто не сомневался, что она станет украшением женского общества в Страсбурге. К несчастью, красавицу похитил у нас ее отец, неутомимый спекулятор, собравшийся в Индию искать счастья. Молодая особа осталась в Париже под охраной тетки и старшего брата. Отец ее сел на корабль, благополучно совершил путешествие, преуспел во всех своих делах и умер в прошлом году.
— Не стоило труда приобретать богатства, — скажешь ты. Неправильное рассуждение: я его наследник.
Г-н де ла Ренри владел несколькими поместьями в Эльзасе и имел долю во многих торговых домах. Мадемуазель де ла Ренри решилась на путешествие в Страсбург и прибыла туда со своей теткой в октябре минувшего года, после более чем восьмилетнего отсутствия. Со времени приезда человека с большим носом, о котором говорится в «Тристраме Шенди»,[14] никто еще не привлекал в такой степени внимания нашей почтенной столицы. Только и было разговоров, что о мадемуазель де ла Ренри, только ее имя и называли, только ее одну старались увидать в соборе, в театре, на Брейле. А я, мой друг, один я… Скорби о моей судьбе! В то самое время, когда это прекрасное светило озаряло Страсбург, меня-то и не было на горизонте — я томился любовью под окошком одной мещаночки из Агено.
Я вернулся слишком поздно и оказался вдвойне несчастен, так как не увидел уже мадемуазель де ла Ренри, но успел еще услышать все плохие стихи, сочиненные в ее честь. Я огорчился еще сильнее, когда матушка сообщила мне, что шли разговоры о союзе между нами и что можно было твердо рассчитывать на согласие тетушки мадемуазель де ла Ренри, пользовавшейся немалым влиянием в семье, и пришел в полное отчаяние, услышав о приданом, которое навсегда ускользнуло от меня. Говорили вдобавок, что у брата девушки были другие планы, так что, раз этот случай упущен, о моем браке с нею нечего больше и думать. Мое чувствительное сердце не выдержало этого последнего удара.
Матушка моя знала, что может сделать страсть с душой, подобной моей. Она заметила происходившую во мне перемену, истощение, подтачивавшее мои силы, и отвращение к жизни, овладевшее мною, и поняла причину этого.
— Дорогой Альфонс, — сказала она однажды, — вы думаете жениться; это разумный план, доказывающий раннюю зрелость, которой я в вас не предполагала. Ваше решение восхищает меня. Отправляйтесь в Париж. Мадемуазель де ла Ренри, должно быть, уже там; я не знаю точно ее адреса, но пришлю его вам в свое время; надеюсь, что ваши усилия увенчаются успехом.
Она добавила к этим словам несколько наставлений, которые я выслушал с чисто сыновней почтительностью; я приказал нанять лошадей и в тот же вечер уехал в Париж, сопровождаемый Лабри и своей любовью.
А теперь, друг мой, если мои похождения тебе интересны, пусть внимание твое возьмет на себя труд всюду следовать за мною и не покидать моей кареты, ибо, следуя установившемуся обычаю современных наших романистов, я твердо решил не утаивать от тебя ни одного обстоятельства. Не вздумай, однако, осуждать меня за многочисленность эпизодов и чрезмерное изобилие подробностей. Все, что встретится в моем изложении, — существенно, и события переплетены в нем с таким искусством, что «Илиада» и «Одиссея» шагают у меня здесь плечом к плечу.
Прежде всего, чтобы у тебя исчезло последнее сомнение в моей точности, узнай, что я провел восемнадцать часов в пути между Страсбургом и Шомоном. Так как за все это время я не мог уснуть, а холод становился все чувствительнее, я решил переночевать в Шомоне. Все эта — обстоятельства, которые, я уверен, нимало тебя не интересуют, но не жалуйся слишком на их незначительность, ибо, повторяю еще раз, все, что я говорю, пригодится и великие события не заставят себя ждать. Есть даже особое искусство в том, чтобы под покровом мелочей прятать важные и значительные сцепления обстоятельств. В итоге рассказ становится лишь занимательнее, развязка — неожиданнее, удивление — сильнее, и это называется умением возбуждать интерес.
Было десять часов вечера. Я заканчивал наскоро приготовленный ужин, мечтая о моей очаровательной невесте. Мои думы нарушило появление хозяйки, которая вошла в комнату с выражением беспокойства на лице.
— Вы думаете ночевать здесь, сударь? — спросила она.
— Конечно, сударыня, — ответил я, более изумленный ее смущением, нежели странностью вопроса.
— Я в отчаянии, сударь, но это невозможно.
— Невозможно? Удивительное дело! А почему, позвольте спросить?
— По очень основательной причине, сударь: у меня нет для вас кровати.
Пока она говорила это, я рассматривал ее, соображая, в какой мере порядочный человек может уронить свое достоинство, разделив с нею ее ложе, и повторял: «Невозможно!»
Хозяйка решила, что я подвергаю сомнению ее слова, и начала убеждать меня со словоохотливостью, которая при других обстоятельствах, может быть, показалась бы мне забавной. Спустя полчаса она дошла наконец до заключения своей речи и объявила мне самым недвусмысленным образом, что мне придется разделить с моим лакеем его скверную постель, если только я не предпочитаю поэтически провести ночь под открытым небом. Ее предложение показалось мне неприличным, и я не знал, на что решиться. Но хозяйка избавила меня от дальнейших колебаний и вскрикнула, будто ее осенило вдохновение: