Отвернулся к саду, сжал губы и смотрел через набежавшие слезы.
– Все, старик, исполню… все…
Выпил стакан чаю, прошел на усадьбу, обошел дом. Что с ним делать? Знал, что не будет здесь жить, что куплено уже место на кладбище женского монастыря, где женина родня, у часовни, где и брат, умерший от чахотки. Увидал кресло, записал – отправить. Переписал мебель, часы с башенным боем, зеркало. Куда им здесь? И все думал, что, если оборвется у него с домами, даст кредитное не восемьдесят тысяч, а шестьдесят, не уплатит Волнистов… И то, что приходило ему по ночам, – что может оборваться, что разбросался, что пойдет с мукой на понижение, и повалится все, как у Сняткова… – опять тревожило. Нет, пусть стоит дом. Может, и пригодится…
Автомобиль стоял, закрытый брезентом. Из кухни вышел Попов, поздоровался и спросил, скоро ли готовить.
– Часа в два выедем…
И тут вспомнил, что обещал вчера Здобнову заехать к нему, поглядеть, как живут. Надо было поехать, потому что дал слово, потому что истратился Здобнов и ждет, а главное, намекал, что может брать у него муку – лучше у своих, чем у Карпова, – и не больше не меньше как до полсотни вагонов. Все поставки на фабрики у него. Вспомнил, как упрашивал Здобнов, сидя в тарантасе:
– Мы к вам, а вы к нам… поглядите все наше обзаведение. Не какие-нибудь, а… все как следует-с…
А Марья Кондратьевна говорила:
– Окажите уж нам такую честь, и с барышнями, и господина кавалера, молодого человека… не будьте такие гордые…
А Здобнов тронул лошадь, перегнулся через задок, крикнул:
– Сейчас в городе специальный заказ сделаю! Чур, не обманывать!
Надо было поехать: солидный человек стал. И сказал Попову:
– Вечером выедем, а к обеду свезешь в одно место. Увидал, что кланяется ему Семен Морозов, узнал старика, перешел лужок, сел на завалинку, закурил.
– Как живешь, Семен Иванов?
Хорошо его помнил. Помнил, как гонял Семен лошадей на водокачке, как стоял у котлов – подавал в бани горячую воду – и как, бывало, нашивал его Семен на руках, показывал лошадей, огромные баки с водой и цепи, подымавшие из колодца бадьи. Помнил его хоть и не совсем черным – спорила уж и тогда в его бороде зола с угольком, – а теперь был он седой до зелени и совсем другой. Но что-то было еще в его говорке знакомое, давнее. И это знакомое удержало для Николая Данилыча его прежнего и напомнило многое: как прибегал на водокачку, ел черный хлеб, макал луковкой в грязную соль в жестянке, стояли по стойлам тихие лошади, жевали сено, перелетали в стропилах сизые голуби, пахло навозом и краской.
И сказал Николай Данилыч, крикнул на ухо:
– А помнишь, Семен Иваныч, как, бывало, на водокачке… лошадей гоняли?
– Как же… помню еще, Миколай Данилыч…
Помолчали. Попов устроился за столиком, на травке, пил чай с белым хлебом. Вышла старуха сноха, жена Акима, закланялась:
– Тубареточку я вам вынесу, батюшка… запачкаетесь так-то…
Не надо было ему табуретки. Напомнила ему старуха тоже давнее, хоть и не такое, как с Семеном, а так же забытое. Лет двадцать тому, на другой год женитьбы, когда хворала жена после родов, приехал он сюда размыкаться, погулять и так, на ходу, сошелся с внучкой Семена, Глашей, совсем девчонкой. Так как-то вышло – столкнулся и пожелал. Прожил с неделю, пьяный от охватившего угара, закружил девчонку, а потом и не приезжал, прошло сразу. Слышал потом, что родила она мертвенького, потом вышла замуж за кривого мешанина из посада, гробовщика.
– Ну, а внучка у тебя была… Глаша?
– И теперь жива… ничего… живет хорошо, пристроилась.
Говорил, покряхтывая, грелся на солнышке, поеживался в широком, как мешок, полушубке. И видел по его лицу Николай Данилыч, что и об этом помнит старик. И ничего, тихий, безропотный.
– Сто рублей тебе папаша на похороны оставил.
– Да ну?! Царство небесное… Да мне куда ж… Меня за полторы красных управят… ты уж им остатнее-то выдай… Акимушке пусть…
Всплакнул. Сидел, опираясь сведенными бурыми пальцами о сухую землю завалинки. Было тихо, жарило в завалинку солнце, гудели мухи. И тут, рядом с этим усыхающим стариком, Николай Данилыч почувствовал, как он устал, как хорошо было бы забыть все дела и уехать куда-нибудь – отдохнуть. И подумал, что надо поговорить с доктором, отчего это часто в последнее время кружится голова и покалывает у сердца.
– Совсем, значит, от нас теперь… отъезжаешь? – спросил старик.
– Папашу похоронил – чего ж тут…
– Че-го тебе тут! Твое дело бо-ольшое, ходкое… кто как… кто на крылах, кто на костылях…
– Ну, твои как, внучата, сыновья?…
– Мои-то… – задумался старик, переступая валенками и разевая от слабости рот. – Ничего… Старуху когда еще схоронил… меньшой сын помер… вот где это железо плавлют… к хохлам туда…
– Что ж так?
– Да ведь… помер. Пришла бумага… холера там была… горе такое. Акимушка у тебя, при банях… Сенька, внук… на суконной. Василий, середний сын… у мушника в молодцах. Гришка, внук… так, котует… Давеча… на поминки приходил… та-ак скандалил. Размотало всех, что воробьев по застрехам… кто игде…
– Та-ак… И у тебя не бывают?
– Нонеча где деньги, там и родная сторона. Нонеча дал кто полтинник, вот и родня стал… Так, горохом… врозть…
Помолчали.
– Жить-то, сталыть, не будешь здесь… Акимку-то мово не обидь. Он у мене один изо всех помнит. А вон внуков-от его куды занесло! Один на чугунке кондухтором… по всей земле-э ездит… другой в остроге сидит… за это самое… вот бунтовали когда… Убег был… опять пымали, засадили… Акимушка сказывал… письмо от его пришло… опять, говорит, убегеть…
Было видно, как в окнах дома пробежала в белой кофточке Паша. Крикнула:
– А я по-деревенски хочу! Где у вас?
Выбежала на крыльцо босая Софьюшка, а за ней в шелковой голубой юбке и ночной кофточке Паша. Софьюшка показала ей рукомойник, черный, чугунный, с носиками. Рукомойник прыгал на проволоке, плескалась вода, и смеялась белорукая, скинувшая кофточку, Паша. Поглядывал из-за машины Попов, пил чай и косил глазом. Николай Данилыч погрозил пальцем, Паша погрозила ему. И красиво грозила, и красиво ежила плечи, и сочно смеялась, и, если бы не знал он, кто она и откуда, никогда не подумал бы, что она вся здешняя, с этих дворов, с этой округи: потому что и булочники были когда-то с этой округи, соседней волости. И когда так плескалась она, умываясь по-деревенски, а Софьюшка ухмылялась в руку, вышел Сережа, кудреватый, как баранчик, крепкий со сна, в белой рубашке с голубой грудью, на помочах, хлопнул Пашу по полному голому плечу, схватил рукомойник и выплеснул на обеих. Был смех и визг, точно и не лежал еще вчера в комнатах Данила Степаныч.
Высунулась в окно в черном платке Арина, поглядела и опять ушла.
«Славные детищи», – подумал Николай Данилыч.
– Что же, поедете к Здобнову-то вашему? – крикнул Сережа.
Николай Данилыч вспомнил, что надо поехать в монастырь, сказать обложить дерном и внести отцу казначею на сорокоуст. Приказал готовить машину.
К обеду поехали в Шалово, за десять верст, к Василию Левонычу Здобнову.
Встречали перед двором сам, Марья Кондратьевна, четыре дочери и три сына, двое работников, кучерок и кухарка. Рвались на цепях лохматые собаки, бегали перепуганные индюшки.
Осматривали новый кирпичный дом с двумя лавками в железных зеленых затворах и решетках, все службы, конюшни и птичник, заводских свиней и выпаиваемых телят. Показывал Здобнов новую тройку, купленную от предводительши и теперь продававшуюся за полцены – за тысячку.
– Только и всего-с, за тьпцонку-с… Показывал телячий загон в триста голов, говорил:
– Не телятки-с, а денежки наши плачут, в Москву хочут-с…
Показывал с балкона новый трактир на въезде, подмигивал, забирал в маленький кулачок маленькую бородку, вздыхал:
– Чуточку пообстраиваемся…
Показывая по очереди семерых детей – четырех дочерей, год за годом, от пяти лет, троих сыновей: правую руку – при торговле, левую руку – все деньги потягивает, в юнкера думает, и третьего – из коммерческого училища.
– Этого по ученой части направлю, очень по наукам хорош.
Про дочерей говорил:
– Плохой товарец по нонешним временам. Мало-мало, а по красной на каждую готовить надо. Ну, ничего, маленько пообстраиваемся…
Показывал граммофон, сказал:
– Обедом я вас затомлю, но при музыке незаметно, хоть бы и десять перемен было.
И сделал Марье Кондратьевне через плечо большим пальцем:
– Посуду-то, посуду-то тревожьте!
Обед был парадный, и прислуживал прыщавый молодец из трактира, швырявший тарелками с вывертом, высовывавший язык, когда разносил блюда и наливал рюмки.
– Кушайте-с… – упрашивала Марья Кондратьевна. – Хоть у нас и не по-московскому, а все самое лучшее… все у Кошелкина брали…
Были омары, от которых пахло селедкой, была ветчина с горошком.
– Повар у меня в трактире замечательный, у непременного члена служил. Кушайте. А муку сварим-с мы с вами, будьте покойны-с. Ежели подойдет-с, мы и в компанию. Ты что ж, тетерев, с левой-то руки подаешь?