— Люция?
— Нет! Не угадали! Не пущу!
Он уже ощущал не только ее пальцы и ладони, но и локти, и грудь. Первое приятное ощущение уступило место другому: ему стало неловко и стыдно, не хватало дыхания, мешали ее ладони, плотно прижатые к глазам. Людас боялся, что он выглядит смешным и нетерпеливо, почти умоляюще пробормотал:
— Как не угадал, я знаю, что это вы! Пустите, пожалуйста!..
В одно мгновение она отскочила от него на два шага и, насмехаясь и передразнивая его, плаксиво протянула:
— Пустите, пожалуйста. Господи, какая невинность! Недотрога! Фи!.. — и, шаловливо гримасничая, Люце повернулась и быстро пошла в избу.
А семинарист Васарис так и остался, сгорая от стыда и чувствуя себя в десять раз более смешным и жалким, чем в день святого Лаврентия. Готовясь ко второй встрече с Люце, он не предвидел, что попадет в такое положение. Он огорчался тем сильнее, что не знал за собой никакой вины. Что же ему оставалось делать, если не только его глаза, но и нос были так зажаты, что захватывало дыхание? И на что она обиделась? Тут, наверно, какое-нибудь недоразумение. Но различные догадки о причине, побудившей Люце убежать, нисколько его не успокаивали. Он понимал только одно, что его возглас: «Пустите, пожалуйста!» был действительно смешон, ребячлив и жалок.
Васарис забрел в глубину сада, глядел на деревья, искал падалиц. Но презрительное «фи!» Люце все еще раздавалось в его ушах. С ужасом думал он, как теперь с ней встретится и что ей скажет. Оклик Петрилы прервал его блуждания.
— Что вы, ксенженька, пригорюнились? — озабоченно спросила Людаса Петрилене. — Побудьте с нами — повеселитесь.
— Э, матушка, и ты бы пригорюнилась, если бы в молодые годы тебя заперли в монастырь, — весело воскликнул студент.
Люце притворно заступилась за Людаса:
— Неправда1 Я сама видела, что ксенженька в саду молился, и ему ничуть не жалко уезжать в семинарию.
Ксендз Трикаускас оглядел Людаса с головы до ног сквозь пенсне, похлопал его по плечу и сказал:
— Что же, из таких невинных юношей и вырастают истинные слуги божьи. А уж с богомолками ему придется помучиться. Не сумеет он с ними справляться так быстро, как мы, — раз, раз и готово. Исповедь кончена!
Услыхав эти насмешки, Людас Васарис, как улитка, ушел в свою раковину, ему уже стало безразлично, что о нем скажут. Он видел, что Трикаускас, а может быть, и Люце считают его дурачком, но именно поэтому чувствовал свое превосходство над обоими. В такие моменты он рос и становился крепче, как растет и крепнет пораненное, но глубоко вцепившееся корнями в землю деревцо.
VIII
С самого начала второго учебного года Людас Васарис почувствовал себя в семинарии много уверенней и самостоятельней. У него уже было кое-какое прошлое, кое-какой опыт. В минувшем учебном году он освоился с духом и порядками семинарии, и ему больше не приходилось бояться неожиданностей, заставлявших прежде метаться, предаваться отчаянию и считать себя ничтожным, ничего не смыслящим новичком. Жил Васарис уже не в отвратительном «лабиринте», а в комнате, где было их всего четверо. Правда, в ней он только ночевал, так как дни проводил в аудитории, но все-таки это было лучше «лабиринта».
К тому же здесь не было формария, который не спускал с них глаз, контролировал, приставал с разговорами, читал наставления, а порой и придумывал разные шутки, изводившие всех. Второкурсникам было очень приятно сознавать, что они уже не последние, что есть и пониже их.
На каникулах Людас получил возможность познакомиться с жизнью духовенства, поэтому духовные беседы стали для него понятней, а наставления конкретней. Наконец и личные переживания, хотя и немногочисленные и не очень глубокие, все же отразились на нем и оставили след в душе.
Первую трехдневную реколлекцию Васарис провел, вспоминая о каникулах. Духовник читал о веренице страшных грехов, о покаянии и о божьем милосердии, об аде и рае, а он мечтал о солнечной, летней природе, тянулся к домашнему уюту, вспоминал спор настоятеля Кимши с «апостолом», мысленно возражал студенту, а еще чаще представлял себе встречи и разговоры с Люце. Все эти обрывки мыслей, образов и воспоминаний то затуманивались, то разрастались в волнующие, драматические сцены. Конечно, самое сильное впечатление осталось у него от встречи с Люце, но о характере своего чувства он не задумывался. Скорее всего это была не влюбленность, а только первое неудачное пробуждение юношеского самолюбия и воображения. Думая о ней, Васарис больше думал о себе и тосковал он в сущности не по ней, а по образу зрелого мужчины, каким хотел стать. Поэтому он, тогда еще такой щепетильный в вопросах совести и постоянно выискивающий новые грехи, чтобы разнообразить исповеди, ни разу не догадался извлечь из своего знакомства с Люце материал для исповедальни.
Возможно, что лишь по своей неопытности он не сообразил, что тревога, которую заронила в его сердце Люце, была его первой и неосознанной тоской по женщине, первым проявлением чувственности. Люция была первой женщиной, возбудившей воображение Васариса и его юношеское самолюбие.
В бытность свою в гимназии он не встречался с девушками и знакомств с ними не заводил. В ту пору женщина была для него только общим понятием «другого пола», которое возбуждало его любопытство. Люце же возбудила не только его любопытство, но и желание отличиться и понравиться.
Сопоставляя себя с нею, Людас видел, как они различны: она — смелая, самоуверенная девушка, а он — некрасивый, как ему казалось, робкий, неловкий, тихоня-семинарист. Она была непокорной, никого не стеснялась и всякому, кто попытался бы ее обидеть, могла выцарапать глаза, а он перед всеми тушевался и готов был целовать руку каждому, кто только ее протянет. И все-таки Васарис чувствовал, что нравится Люце, хоть она и смеялась над ним и отнеслась к нему с пренебрежением. «Значит — надо расти, крепнуть, мужать. Нет, больше ей не удастся посмеяться надо мной!» Отличиться в глазах Люце теперь казалось ему важнее, чем быть на хорошем счету у семинарского начальства. Как зернышко, упавшее на благоприятную почву, желание это постепенно начало пускать корни в его душе.
Таким образом, один из главных факторов, формирующих личность юноши, оказался не предусмотренным семинарским воспитанием, и развитие Васариса пошло несколько иным путем. Общение с молодыми женщинами семинарскими правилами строго осуждалось, считалось опасным и даже греховным. Ксендзу, давшему обеты целомудрия и безбрачия, конечно, надлежало избегать женщины, которая могла бы ослабить его волю и помешать выполнению этих обетов. Поэтому и семинария и духовные руководители выработали целую систему, помогающую уберечь ксендза от женщины и привить ему стойкость.
Почти на каждой реколлекции Васарису приходилось выслушивать параграф, посвященный разбору отношений священника с лицами другого пола. — Женщины, — говорилось им, — с духовной стороны, конечно, равны мужчинам. Христианство не только освободило женщину от рабства, но и возвысило ее, возвело, на алтарь богоматерь и сотни других святых праведниц. Однако женщина в то же время является причиной тягчайших грехов — источником похоти. Семинаристы и ксендзы должны избегать опасных знакомств и дружеских отношений с женщинами. «Остерегайся женщины и избегай ее» — вот основная заповедь ксендза. В семинарии эту заповедь подкрепляли различными примерами из жизни святых, а также из повседневной жизни. Часто приводилось в пример образное сравнение одного из отцов церкви. «И вода хороша, и земля хороша, а смешай их, и получится грязь».
Влияние семинарской морали сводило отношения ксендза и женщины к следующей схеме: в религии — культ женщины, а в быту — отрицание женщины. В поэтических мечтах юности — идеализация женщины, а в прозаической действительности — презрение к ней. Подлинной разумной средины здесь не было и нет. Поэтому и в жизни ксендза нет сердечных, простых и естественных отношений с женщиной.
У многих запертых в семинарских стенах юношей были знакомые женщины, которые им нравились. В минуты откровенности в самой надежной товарищеской среде они беседовали о них, признавались друг другу, а порою и горевали, что обречены на вечное одиночество. Оставаясь наедине, они в своих мечтах наделяли «сестриц» всеми совершенствами: красотой, нежностью и ангельской сущностью. Но в большой компании считалось хорошим тоном бросить презрительное словечко по адресу «баб». Впрочем, в этом еще не было подлинного цинизма. Цинизм появлялся позднее, когда они уже становились ксендзами и когда многие из них от юношеских идеалов и мечтаний переходили к связи с женщиной и проникались презрением к ней. Именно они-то и считали женщину низшим существом, лишенным интеллекта и творческого начала.
После каникул, на первой реколлекции, посвященной целомудрию ксендза и опасностям, которым оно подвергается, Васарису вспомнилось, как накануне храмового праздника они с Петрилой застали подозрительную сцену в саду настоятеля, и в словах духовника он услышал предостережение.