Мой новый знакомый — из тех, что должны соблюдать здесь «конспирацию». У него какое-то задание. Дело в том, что они, то есть баски, самым настоящим образом готовят поход на Бургос, и мой Хосе даже сказал мне, что будет лучше, если мы в ближайшее же время уберемся отсюда. Но Марыся пока и слышать об этом не хочет. Ты думаешь, у нее действительно очень важные дела? Мне кажется, обычные бабские счеты, а может быть, Спыхала просто выслал ее в Испанию, чтобы избавиться от нее в Варшаве. Что-то мне кажется, между ними кошка пробежала.
О боже, до чего они восхитительны, эти мои новые знакомые. А я уж было думал, что ничего похожего на свете не бывает. Правда, я не думал, что на свете могут еще быть такие кровавые события, расстрелы целыми толпами, концентрационные лагеря (ты знаешь, что это такое? Я только здесь об этом узнал) — словом, вся эта бесчеловечность, которая, казалось мне, давно уже кончилась с «оперением» русской революции. Временами мне просто страшно и даже охватывает тревога за род людской: если в человеке еще есть — и к тому же такие живучие! — подобные инстинкты, горе нам!
Так вот, что касается моих новых знакомых — Хосе и Элисии. Такими, вероятно, были наши предки в 1863 году. Точно такие, как в книгах Ожешко{147} и на картинах Гроттгера{148}. В довершение ко всему она еще, как все местные женщины, всегда одета в черное. Стройная, в черном, удивительно вся в польском духе. И Антигона, и эта Элисия почему-то напоминают мне о Польше, обо всех чисто польских событиях и легендах, которые, к счастью, стали уже невозвратным историческим прошлым.
Если бы ты видел, с каким рвением он переводит эту свою «Антигону». Через неделю ему возвращаться на баскский фронт, а здесь он прячется. Встречается, надо думать, только с какими-то своими помощниками или сообщниками. Скоро ему возвращаться к своим баскам, которые готовят поход на Бургос, а он тем временем каждую свободную минуту посвящает переводу античной трагедии. Она очень своеобразно звучит на суровом языке, который старше языка оригинала.
Он был очень удивлен, когда я продекламировал ему «Антигону» по-польски, так как даже не знал, что такой язык есть, а когда узнал, что есть, то счел, что он схож с языком эскимосов и что на нем невозможно выразить чувства, которых исполнена великая трагедия Софокла…
Когда я гляжу на такого рода создания, когда вижу их внутреннюю и внешнюю красоту, их неудержимый пыл и безграничную чистоту, единственное чувство, которое меня охватывает, это грусть. А может быть, и не единственное, так как вместе с тем я чувствую в сердце и легкую зависть, — да что там легкую, самую настоящую, я страшно завидую этой чистоте и цельности, которой мне так недостает. Вот видишь, дорогой, каков я: с одной стороны, грусть под глухой стеной, так и назовем ее — глухая грусть, а с другой — зависть к тем, у кого иная жизнь, к тем, кто может построить себе новую жизнь, завоевать новую жизнь в борьбе.
Особенно я подчеркиваю это последнее слово. Я бы хотел бороться. Помню, я когда-то говорил об этом с Зосей. Она была готова бороться за другую жизнь — собственная ее никак не устраивала (ты считаешь, что она меня любила?), — но она не могла бороться, и не только из-за меня. Она запуталась во всем этом, в своем чувстве ко мне, которое как-то парализовало ее и лишало уверенности в себе, в этом браке, в котором она чувствовала себя не очень хорошо. Помнишь, как она панически боялась Марыси?
Бороться — это именно то слово, которому можно здесь научиться и которым можно тут проникнуться. Но я уже знаю, что стоит мне пересечь Пиренеи, как меня охватит мое обычное taedium vitae [114]. Иного душевного состояния я не помню, и, вероятно, никогда не возникнет во мне что-нибудь иное, какая-нибудь вера или возможность созидания новой жизни. И вообще созидания.
Я видел многих бессильных людей, но еще никогда не видел такого, который бы вот так сознавал свое бессилие.
А может быть, именно в этом и таится ошибка? Тот, кто сознает свое бессилие, может быть, уже не бессилен? Может быть, это именно та констатация, которая ведет к новым открытиям? Ведь этого мне прежде всего и не хватало: новых открытий, новых возможностей. А вот Зося готова была бороться за новую жизнь, но знала, что это не по мне.
Скажи мне абсолютно искренне, если только ты задумывался над этим: считаешь ли ты, что я загубил жизнь Зоси? Относительно моей я знаю — не загубил. Моя жизнь и не могла быть иной. Она уже была предопределена заранее и иначе сложиться не могла, какие бы усилия я ни делал. А поскольку усилий этих я никогда не делал… то и нахожусь там, где я есть.
А это значит, что нахожусь я в Бургосе, в ставке Франко, в обществе моей сестры, ее золовки и свояка, обсуждаем ежедневные военные сводки, ожидаем взятия Мадрида в начале ноября и восхищаемся защитниками Алькасара. Вижу здесь итальянских фашистов и посланцев Гитлера, все вместе радуемся, когда бьют этих ужасных красных, но не знаю, что бы я дал, чтобы у моего малыша с холма над собором были удачи не только в воинских делах, не только в переводе «Антигоны» на баскский язык, но и вообще в жизни. А всем прочим желаю свернуть шею, даже моей родной сестре, которую ты некогда любил в Одессе!
Много, много раз сердечно обнимаю тебя.
Януш Мышинский».
Письмо это так и не попало в руки адресата.
Как-то, придя на свое взгорье над собором, Януш не встретил там Амундзарана. На этот раз у него была при себе другая книжка — ради разнообразия он читал «Воспитание чувств», — неразрезанный экземпляр которой оказался в комнате графа Казерта. Януш просидел на взгорье два часа, но молодой переводчик «Антигоны» так и не явился. И на другой день холм был так же пуст. Януш не мог спокойно читать и поминутно бросал взгляд в сторону громадного чертополоха, под которым обычно сидел Хосе.
На третий день Януш встревожился: приятеля его снова не было. День был чудесный, теплый, полный совершенно весенних запахов. Бурые поля, казалось, дышали воздухом, напоенным запахом пшеницы. Собор подымался у ног Януша, точно сделанный из золотой, удивительно легкой морской пены.
Был тихий, безветренный полдень. Януш пробыл на взгорье довольно долго. Наконец до его слуха донесся звук приближающихся шагов.
«Ага, идет», — промелькнуло у него в голове, и чтобы молодой баск не подумал, будто он с нетерпением поджидает его, Януш открыл толстый том Флобера на первой попавшейся странице.
Но шаги замерли в некотором отдалении. Януш какое-то время делал вид, что читает, и лишь потом взглянул в ту сторону. И увидел, что это не Хосе остановился невдалеке от него. Это была его сестра. Вся в черном, с мантильей на голове, она показалась ему изваянием. И вновь он подумал о Гроттгере. И увидел тот же самый жест. Элисия подняла палец и приложила его к губам, призывая к молчанию. Януш вздрогнул и отвел взгляд, делая вид, что читает.
Наконец молчание этой женщины встревожило его. Он взглянул на Элисию. Она стояла все так же неподвижно, прижимая палец к губам. Мантилья падала ей на глаза. Повернувшись, она медленно стала спускаться с холма. Януш понял, что должен следовать за ней. Он заставил себя выждать несколько минут, потом захлопнул книгу и встал. Элисия быстрым шагом шла мимо стен цитадели. Эти ровные стены снились Янушу по ночам.
Миновав цитадель, женщина в черном платье направилась к дверям собора. Через минуту Януш вошел за ней следом. Его охватил сумрак, но какой-то более прозрачный, чем в других готических храмах. Лес убегающих колонн был удивительно стройный, высокий и густой. Вверху, в сводах, он переходил в переплетение свисающих гроздей и сталактитов. Януш увидел, как женщина в черном пересекает огромный неф. Она показалась ему крошечной. Он по-прежнему следовал за ней. Вот она вошла в боковой придел и села на скамью. Это была часовня святой Евлалии. Барочная, позолоченная фигура святой чернела на фоне готического окна. Когда Януш вошел в часовенку, Элисия подвинулась на скамье.
Януш сел рядом с ней. Здесь их никто не мог видеть.
— Что с Хосе? — спросил Януш.
— Его нет.
— А где он?
— Его нет. Увели.
— Кто увел? Жандармы?
— Наши увели.
— Почему?
— Не знаю. Наверно, в чем-то подозревали.
— В чем?
— Не знаю.
— Вы имеете от него какие-нибудь известия?
— Его убили.
Януш замолчал. Элисия уткнулась лицом в ладони.
«Il est tue», — эти слова звучали на весь собор, хотя Элисия произнесла их приглушенным шепотом.
Некоторое время они молчали.
— Где? — спросил Януш.
— Около монастыря Мирафлорес, в овраге.
— А где тело?
— Братья погребли его на монастырском кладбище, а потом сообщили мне.