– На что ж она тебе, дедушка?
– А молиться в ней буду, вон как в Киеве печерские угодники молились.
– А на что ж церква, дедушка?
– Церква церквой... только в церкви соблазн бывает, девынька, а в печерочке только Бог да смерть.
Девушка невольно вздрогнула.
– Господи! Как страшно...
– Страшно меж людьми, девынька, на вольном свету, а под землей благодать.
Оленушка задумчиво смотрела на море. Юродивый сел около нее.
– Только ты, девынька, никому не сказывай о моей печерушке, ни-ни! Ни матушке родимой!
– Не скажу, дедушка.
– То-то же, смотри у меня, Христом прошу.
Девушка продолжала смотреть на море и прислушиваться к далекому плаканью чаек.
– Что, скучаешь у нас, девынька?
– Да, дедушка, домой бы.
– Али дома лучше?
– Лучше.
Юродивый помолчал, вздохнул, помотал головой. Он вспомнил, что у него когда-то было свое «домой». Только давно это было.
И перед ним вместо этого безбрежного моря с плачущими чайками нарисовалась другая картина, вся озаренная солнцем юга. Высокий берег Волги с темною зеленью в крутых буераках. В зелени не переставая кукует кукушка. Красногрудый дятел однообразно долбит сухую кору старого тополя. В ближней листве высокого осокоря свистят задорные иволги, а на сухой ветке дуба тоскливо гугнит лесной голубь припутень. Вниз по Волге сверху плывет косная лодочка, изнаряженная, изукрашенная. По воде доносится песня:
Полоса ль моя, полосынька,
Полоса ль моя непаханая...
Лодка причаливает к берегу. Удалые молодцы высаживаются и выводят под руки кого-то на берег... Виднеется девичья коса, а на солнце играет «лента алая, ярославская».
«Здравствуй, батюшка атаманушка Спиридон Иванович! – кричат удалые. – Примай любушку-сударушку за белы руки...»
Спиря вздрагивает и дрожащею рукою ощупывает в своей суме мертвый череп, «Прочь, прочь!» – мотает он своею поседелою головой...
– Так в Архангельском лучше, чем у нас, вот здеся? – снова заговорил он.
– Лучше, дедушка, не в пример лучше.
– А чем бы, скажи-тко?
– Ах, дедушка! Да теперь там, с весной-то, что кораблей из-за моря придет! И из галанской земли, и с аглицкой земли, и с дацкой земли, и с любской земли, да города Амбурха! Ах и что ж это!
Оленушка даже руками всплеснула.
– Ну и что ж, что придут? – как бы подзадоривал ее юродивый, любуясь оживлением девушки.
– Как чу что! А товаров-то, узорья всякого что навезут!
– Ай-ай-ай! – качал головой юродивый.
– И зерна всяки гурмышски, и женчуг большой, и мелкой, и скатной, и бархаты турецки, и фларенски, и немецки, целыми косяками! А что отласов турецких золото с серебром, что камок добрых всяких цветов, и камок кармазинов, крушчатых и травных, и камочек адамашек! А то золото и серебро пряденое, бархаты черленые, кармазины, бархаты лазоревы и зелены, бархаты таусинные, гладкие, да бархаты багровы, да бархаты рыты...
Спиря ласково глядел на нее и грустно качал головой.
– Ай-ай-ай! Что у вас узорочья-то! – повторял он как-то машинально.
– Да, дедушка, а отласы-те каки! – все более и более увлекалась Оленушка. – И черлень отлас, и лазорев отлас, и зелен отлас, и желт отлас, и таусин отлас, и багров отлас! А объяри золотны, а камочки индейски, а зуфи анбурски, а шелки рудо-желты да дымчаты, а шарлат сукно да полушарлат, да сукна лундыши, да сукна пастрафили! А ленты-то, ленты!
А перед юродивым опять промелькнула «лента алая, ярославская», и крутой берег Волги, и эта широкая голубая река, и туманно-голубое безбрежное Заволжье...
– «Атаманушко Спиридон Иванович!.. Любушка...»
– Господи! Отжени – ох! – невольно простонал, хватаясь за сердце, юродивый.
Оленушка невольно остановилась.
– Что с тобой, дедушка?
– Ничего, дитятко... Так ленты, сказываешь?
– Ленты, дедушка, алы...
– Так и алы?
– Алы и лазоревы...
– Тете-тете... ишь ты...
Оленушка взглянула на море да так, казалось, и застыла. Приподнятая рука остановилась в воздухе. Доплетенный венок упал на колени. Щеки ее все более и более заливал румянец...
В туманной дали на гладкой поверхности моря белели, как светлые лоскутки, паруса... Да, это не крылья чаек...
– Дедушка! – чуть слышно заговорила девушка.
Юродивый взглянул и оглянулся кругом.
– Что ты, дитятко? – спросил он рассеянно.
– Плывут... вон паруса...
– Кто плывет?
– Они... богомольцы.
Девушка показывала на море. Юродивый щурился, прикладывал ладонь над глазами, в виде козырька.
– Не вижу, девынька.
– А я вижу, дедушка, вон...
– У тебя глазки молоденьки.
Оленушка вскочила на ноги, поднялась на цыпочки и готова была, казалось, побежать по морю, как посуху. Глаза ее горели, губы дрожали.
– Господи! Богородушка! Кабы батюшка приехал!
Вдруг на стене что-то грохнуло и рассыпалось гулом по острову и по морю. Юродивый перекрестился.
– Вот тебе и на! – сказал он тихо и опустил голову.
– А что, дедушка? – встрепенулась Оленушка.
– Злодеи плывут, дитятко. Ах! Ноли не слыхала пушки?
Оленушка, бледная как полотно, упала на землю и зарыдала голосом.
Не сбылись надежды Оленушки. С весны монастырь снова обложен был стрельцами.
Теперь воевода Мещеринов явился под монастырь уже с царскою грамотою, за государственною большою печатью, «под кустодиею», коймы и титул писаны золотом.
Стрелецкий полуголова Кирша вступил в монастырь во всем величии посольства, с двумя сотниками, держа царскую грамоту на голове, на серебряном подносе, словно дароносицу. Власти монастыря ввели его прямо в собор. Старик архимандрит, круто насупившись и шевеля волосатыми бровями, с амвона принял грамоту с головы Кирши, который ни за что не решался нагнуться или шевельнуть своею волчьею шеею...
– С царскою грамотою, что и с дарами, гнуться не указано, – раздался в тишине его сиплый голос.
Черная братия усиленно дышала. Никанор, приняв с головы стрельца грамоту, повернул ее на свет.
– Печать большая государственная, под кустодиею, с фигуры... подпись дьячья на загибке, – бормотал он как бы про себя, рассматривая документ государственной важности.
Около него стояли келарь Нафанаил, городничий старец Протасий и длинный и сухой как жезл Аарона старец Геронтий.
– Огласи грамоту, по титуле, – сказал глухо Никанор, передавая грамоту Геронтию.
Геронтий взял грамоту. Сухие и длинные руки его дрожали. Черная братия притаила дыхание.
Геронтий откашлялся, словно ударил обухом по опрокинутой сорокоуше.
– «...Бога, – начал он прямо с октавы. – Бога в трех присносиятельных ипостасех единосущего, пребезначального, благ всех виновного светодавца, им же вся быша, человеческому роду мир дарующего милостию!» Грамота ходенем ходила в его руках. Голос иногда срывался. Золото, которым блистал титул царя, рябило в глазах. Он передохнул.
– «...И сие благодеяние повсюду повестуя, мы, великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великие и Малые и Белые России самодержец и многих государств и земель восточных, и западных, и северных отчич и дедич, и наследник, и государь, и облаадатель...»
«Облаадатель» на слоге «л а а» он неимоверно вытянул, в точности следуя написанию титула, в котором «обладатель» неизменно должно было писаться с двумя «азами» после «люди»: «начертание истовое», освященное, за опущение одного «а» в титуле дьяков секли батоги, а подьячих – кнутом нещадно... Таково было время...
– «...Облаадатель!.. – рявкнул Геронтий – Соловецкого нашего монастыря архимандриту Никанору, келарю Нафанаилу, городничему старцу Протасею и соборному старцу Геронтию (опять сорвался голос), священникам, дьяконам, всем соборным чернецам, и всей братии рядовой и больнишной, и служкам и трудникам всем!»
Он перевел дух. Собрание дышало тяжело, порывисто, словно в церкви не хватало воздуху. За окнами ворковали и дрались голуби. Воробьи чирикали, словно перед грозой. Залетевшая в собор ласточка пронеслась над самой головой Геронтия, едва не зацепив его крыльями, и прицепилась лапками к иконостасу. Над черными клобуками и скуфьями собора поднялась костлявая рука Спири: юродивый грозил пальцем ласточке.
– «...В минуших летах и в прошлом – во сте восемьдесят во втором году, – продолжал, передохнув, Геронтий, – посланы были по указу моему, государеву, к вам, к братьям, книги новой печати для церковного обиходу, чтобы вам по тем книгам службу служить и литургисать. И вы тех книг дуростию своею и озорством не приняли, по тем книгам не литургисали, и божественного пенья не пели, и молебнов не служили, а яко свиньи бисер многоценен те книги ногами потоптали, и моих государевых ратных людей в монастырь не пустили, и по ним, яко бы по неприятелям и врагам церкви божий, в меня, великого государя, из пушек и пищалей стреляли, и аки козлы мерские по старым книгам литургисали и аллилуйю сугубили, а не трегубили, и аз из символа веры, яко волчец некий из нивы господней, не исторгали, а козлогласовали с азом, и иже у имени Господа и Спаса нашего Иисуса Христа, яко камень многоценен из ризы Господней, украли, и иное неподобное творили».