Ознакомительная версия.
Все это не имеет значения, — говорил он сам себе…
Он подумал, что не следует обращать внимания на все ничтожное и временное, когда предстоит такая задача, как у него, которую надо было еще довершить, чтобы о ней сохранило намять потомство.
Горделивое чувство опьянило его. Он увидел себя великим властителем города, как будто башня была его настоящим подножием.
В эту минуту наступил час, назначенный для игры колоколов. Борлют сел за клавиши, нажал педали. Сейчас же башня огласилась звуками. Она воспевала радость, гордость овладевшего собой Борлюта. На простой свирели из тростника первобытный пастух, первый музыкант, рассказывал о своем счастье в любви, своем горе от измены, своем опьянении жизнью, своих печалях, своей боязни мрака, которая несколько смягчилась, когда он перебирай пальцами, доставляя себе этим хоть немного света… На каменной флейте высокой башни Борлют изливал свою душу. Ужасное признание! Все тайны его души разглашались. Можно было судить по тем мелодиям, которые он играл, была ли светла или мрачна его душа.
На этот раз это были весенние песни, целое пробуждение леса, дрожание листьев после дождя, звуки рога и охота на заре. Колокола скакали, бежали один за другим, скоплялись, рассыпались, как чуткая и разнообразная свора… Борлют, оживившись, господствовал над их шумом; его руки дрожали, словно в порывах ветра пахло добычей. Он мечтал о добыче, будущей победе; он чувствовал себя сильным и торжествующим, и в то время, как он ударял пальцами по клавишам, у него был вид укротителя, который разжимает зубы побежденного животного.
Борлют почувствовал себя снова успокоенным, мужественным, таким далеким от своего горя и от самого себя, уже настолько изменившимся! Ему казалось, что он путешествовал, уехал после печали или несчастья, которое сглаживалось, стиралось в его душе. Временами оживали воспоминания, мысль, что надо возвратиться г, дом, где он страдал… Ах, если бы путешествие могло продолжаться вечно, вместе с забвением! Борлют в такие дни даже после игры оставался долго в башне. Так и в этот день он замедлил с возвращением, взобрался на площадку, мечтал в стеклянной комнате, из которой видны были вдали сельские пейзажи, прогуливался по залам, дортуарам колоколов. Добрые, верные коло кола, послушные его призыву! Он ласкал их, называл каждый по имени. Это были его друзья, его верные утешители. Конечно, им люди доверяли печали, разочарования, худшие, чем у него. Они всегда были добрыми, хорошими советчиками, знающими жизнь. Ах, как хорошо было оставаться среди них! Борлют почти забыл о настоящем; он стал современником колоколов, и ему начинало казаться, что горе, от которого он страдал, случилось с ним очень давно, быть может, несколько веков тому назад…
Но никогда нельзя избавиться совсем от самого себя! После иллюзий, навеваемых мечтою и вымыслом, снова проявляется действительность, и достаточно малейшего случая, чтобы восстановить ее целиком. Это напоминает раздирающее сердце, пробуждение, еще большую печаль, когда, — после сна, во время которого мы видели живым умершего накануне человека, — мы снова находим на заре неподвижный труп, украшенное ложе, священную зелень, стоящую в воде, и зажженные свечи!
Борлют отрекся от всех воспоминаний, казался торжествующим, свободным, спокойным, как колокола, и, так сказать, освященным веками, как они, когда, рассматривая и слушая их, он очутился перед колоколом Сладострастия, полным греха, который вначале возбуждал его, внушал ему страстные мысли, взволновал в нем любопытство и любовь к Барбаре. Этот колокол искусил его, отдал его во власть этой страсти, которая теперь кончалась так дурно. Внезапно он почувствовал как бы возврат к жизни, призыв человечества, проникший по ту сторону жизни, где он скрывался, получал новый облик и вкушал уже Вечность. Теперь слишком человеческий колокол нарушал очарование забвения. Он снова становился самим собою. Ему казалось, что он находится в присутствии Барбары. Она занимала в его жизни такое же место, как этот колокол в башне. Эта бронзовая одежда, твердая, но возбуждающая, казалась ее платьем. Сильная чувственность, телесное опьянение, поднимались от него, окружали его двусмысленными жестами, ненасытными поцелуями. На металле колокола можно было видеть бесконечное, число отдающихся женщин. Подобно этому, Барбара заключала в себе для него всех женщин. Она совмещала в себе одной их многочисленные позы, изображенные на этих сладострастных барельефах. Постоянное возбуждение его желаний! Стоя перед колоколом Сладострастия, Борлют понял, что напрасно мечтал о свободе. Жизнь сопровождала его до вершины башни. Барбара находилась здесь, уже получив прощение. Он почувствовал, что по-прежнему желает ее. Все это происходило по вине непристойного колокола. С самого начала он был сообщником Барбары! Когда Борлют увидел колокол в первый раз, он сейчас же подумал о Барбаре. Он нагнулся и стал смотреть на колокол, как будто это была женская одежда. Он начал представлять себе обнаженное тело.
Теперь колокол Сладострастия снова начал овладевать им. Точно сама Барбара, в бронзовой одежде, поднялась на башню, прильнув к нему, искушала его, уже забывая сама хотя и без раскаяния о недавних сценах и нанесенных ею ранах.
Все равно! Она приносила с собой воспоминания о лучших вечерах, с помощью образов, которые находились на ее одежде: она напоминала замирающую от наслаждения чету, какою они когда-то были, воссозданную бронзою… Борлют почувствовал, что он еще в ее власти. Напрасно он думал, что уже стал выше жизни. Напрасно он считал себя освобожденным и одиноким! Барбара преследовала его, подсматривала в эту минуту, искушала его, побеждала еще раз. Барбара находилась в башне, скрытая в колоколе. Борлют не мог поэтому забыть ее, забыть жизнь.
Мрачный, охваченный беспокойством, он снова спустился по ступенькам темной лестницы, где эхо его шагов создавало иллюзию других шагов, близких и более легких, как будто колокол сопровождал его, как будто Барбара пришла за ним и уводила его в грустную действительность.
Собрания по понедельникам вечером у антиквария продолжались как бы по старой, уже машинальной привычке. Годы охладили первоначальный энтузиазм. Где осталось время пламенных речей, мятежных планов? Они мечтали почти об автономии Фландрии, с местным графом, хартиями и привилегиями, как это было некогда. В случае необходимости они объявили бы себя сепаратистами. Вот почему они имели вид заговорщиков, собирались точно накануне вооруженного столкновения, потрясая воздух своими речами, точно шпагами. Первый приступ состоял бы в том, чтобы ввести фламандский язык везде во Фландрии: в собраниях, суде, школах, в бумагах, нотариальных актах, общественных и гражданских документах, т. е. сделать из него официальный язык, вместо французского, наконец, осужденного, изгнанного из города, как в эпоху этих знаменитых Matines de Bruges, когда были задушены все произносившие с иностранным акцентом трудный пароль: Schild en vriend. Ван-Гюль был инициатором этого возврата к языку предков, как средства национализации. Он способствовал устройству конгрессов и подаче обширной петиции. Он был все же первым апостолом дела, к которому сейчас же присоединились такие, люди, как Борлют, Фаразэн, Бартоломеус. Теперь увлечение слабело. Ни одна надежда не осуществилась, исключая того, что касалось языка. И теперь, если они добились крупицы успеха в этом отношении, они убеждались, что ничего значительного не произошло для Брюгге и что это было не более, как перемена гробницы у умершего. Все находили, что были обмануты такой прекрасной, призрачной мечтой! Очень часто в старых северных городах можно видеть за окнами несколько лиц, собравшихся вокруг скудного огонька около кипящего чайника… Так и они собирались по понедельникам вечером, словно окружая свой проект, ставший небольшим, едва мигающим огоньком.
Каждый заботился о своей собственной жизни. Антикварий, постарев и разочаровавшись, не мечтал более об отечестве, сосредоточившись на себе самом, увлекаясь своим музеем часов, вполне удовлетворявшим его. Бартоломеус отдался своему мистическому культу искусства, напоминая немного монахинь, среди которых он рисовал, — в особенности теперь, когда он был всецело охвачен обширной декоративной работой, этими фресками, которые должны были покрыть всю залу в Ратуше и могли принести ему славу.
Только Борлют и Фаразэн интересовались прежним идеалом. Но Борлют понимал этот идеал, прежде всего, в области Красоты. Он продолжал украшать город, спасать древние камни, редкие фасады, богатые остатки. Реставрация Gruuthuse, которая, как он надеялся, должна была сделаться шедевром, подвигалась вперед. Это должно было быть сокровищем из камня, единственною в своем роде драгоценностью.
Что касается Фаразэна, он преследовал мечту о возрождении Брюгге, но в области жизни и деятельности! Однажды, в понедельник вечером, он сообщил новый план.
Ознакомительная версия.