И если они пытались отрутаться, ее детский дискант, столь разительно диссонирующий с ангельской внешностью, срывался на фальцет: — Болван недоделанный! Да у тебя не голова, а кочан капусты! — Я слабо вторил, называя другие овощи, в которых серого вещества содержалось бы еще меньше.
Манеры моей подруги шокировали чистую публику, и случалось, что какая-нибудь приличного вида дама или чопорный господин делали ей замечание, не подозревая, дураки, к чему это может привести. С равным успехом бегемот мог бы выговаривать дворовой шавке. Поглазеть на комедию собиралась вся улица.
Здесь мы менялись ролями: я становился восторженным поклонником ее талантов. Но со мной она была кротка и уступчива, что иногда раздражало. Она узнала у меня, где я живу, и часто приходила к нашему дому. Бывало, она часами простаивала у ограды, просунув личико сквозь прутья решетки и дожидаясь, когда я смогу выйти. Но куда чаще я высовывался из окна и мотал головой, и она тут же убегала; было что-то печальное в постепенно затихавшем стуке каблучков ее маленьких туфелек.
Наверное, я все же любил ее, но она никогда мне не снилась, а это значит, что существовала она во внешнем мире; я же жил в потустороннем мире мечтаний и грез, он-то тогда и казался мне реальным.
К тому же она здорово просчиталась — ни к чему мне было знать о ее папаше-лавочнике; дети и собаки (мне всегда хочется писать это сочетание в одно слово) — жуткие снобы. Я мог бы простить ему торговлю дровами — тогда бы я знал, что он ей не родной отец. Такое часто бывает — отпрыски самых благородных семейств частенько воспитываются в хижине дровосека: ну забыли там пригласить на крестины фею, она обиделась и сделала так, что пришлось нести младенца и темный лес. Когда же доходит дело до свадьбы, то все истает на свое место. Или мог же он, в конце концов, оказаться мясником — мясные лавки были чуть ли не на каждом углу — и торговать свининой; тогда бы я знал, что он — свинопас, среди них попадается немало принцев.
Но ее папаша торговал рыбой — до шести часов вечера свежей, а с шести — жареной! Ничего подобного история еще не знала. Ни один торговец рыбой не был удостоен чести быть занесенным на ее скрижали.
И поэтому наши встречи становились все реже, хотя я и знал, что каждый день после обеда она ждет меня на тихой Стейнсби-роуд, где в шестикомнатных квартирах, занимавших полдома, жила попларская аристократия; иногда я все же являлся на свидание, здорово опоздав; было заметно, что она плакала: на замызганных щечках виднелись кривые дорожки, промытые обильными слезами. Грустно. А когда появилась искрометная Барбара, историю которой я как раз собираюсь поведать, она пропала навсегда.
Так началась и так закончилась моя первая любовь. Когда-нибудь я все же решусь — выберу погожий летний денек, пройдусь по Пигот-стрит, и пусть там разит от сточных канав — никакая вонь не помешает нежному чувству вспыхнуть вновь, — зайду в мелочную лавку и попрошу вызвать хозяйку. Я уже ходил там, надеясь увидеть ее через витрину, но увы! Я знаю, что она народила много детей, и хлопот у нее хватает. Мне рассказывали, что она раздобрела. Не сомневаюсь, что она все так же остра на язык; и более того, колкости в ней, скорей всего, поприбавилось. Но меня это не смутит. Я отрину все случайное, наносное, сотру все те штрихи, что Жизнь, этот маляр-мазила, малюет на наших лицах, и увижу все ту же шуструю маленькую девочку, которая восхищенно смотрит на меня влюбленными глазами. Что значили для меня эти глаза, я понял лишь тогда, когда они перестали для меня существовать. Больше на меня никто так не смотрел. Давайте договоримся быть откровенными. Тогда нам с вами придется признать, что больше всего мы любим ближних за то, что онц восхищаются нами. И разве это неразумно? Если, мой друг, ты хочешь, чтобы я боготворил тебя, — восторгайся мною и не бойся, что я растаю. Ибо, оставь человека без внимания, он потеряет к тебе всякий интерес, а начни презирать его — он запрезирает тебя. Лелейте ростки добродетели, орошая их дождем похвал.
Среди прочих действующих лиц, сыгравших важную роль в моей жизни, была прислуга, менявшаяся у нас с поразительной быстротой. Прислуга у нас была только одна, ей приходилось работать и за кухарку, и за горничную, и за лакея, и за экономку, так что девице приходилось быть мастерицей на все руки. Их у нас перебывало так много, что в памяти у меня задержались лишь две-три, — должно быть, они прослужили дольше других. Жили мы в районе, где спрос на домашнюю прислугу практически отсутствовал. Женщины похозяйственнее уходили на заработки в западные районы. Нам же перепадала всякая шваль: злобные старые девы; отчаявшиеся выйти замуж девицы; хозяйки, которых дома не подпускали к плите, и решившие попытать счастья в чужих людях; несчастные влюбленные; соблазненные и покинутые; приревновавшие своего дружка; поставившие на себе крест и носившие чепец и фартук как траур по своей неудавшейся молодости. Должно быть, наша относительно тихая обитель казалась им более приличествующим их похоронному настроению, чем какой-то там магазин или, скажем, фабрика. Как только к ним возвращался старый дружок или заводился новый, они опять устремлялись в суетный мир, а несчастной матушке приходилось искать новую прислугу среди легиона несчастных страдалиц.
С ними я старался подружиться, ведь друзей-ровесников у меня тогда не было. В большинстве своем, это были добрейшие создания, так, по крайней мере, мне казалось. Изображать сказочных героев они не умели, но всегда выкраивали минут десять, чтобы повозиться со мной. Эти игры, безусловно, пошли мне на пользу. Но мало, хорошего было в том, что они, разинув рот, слушали, как я „шпарю как по писанному“ (склонность к литературному творчеству, как я понимаю, рано проявилась во мне); по-видимому, они считали меня вундеркиндом, Иногда, испросив разрешения у матушки, они приводили меня к себе домой и просили продемонстрировать мои феноменальные способности их родным и близким. За столом собиралось все семейство, приходили соседи; я начинал что-нибудь рассказывать, упиваясь звуком собственного голоса, а вокруг меня сияли восхищенные, одобрительно улыбающиеся лица. Я замолкал и ждал, когда меня попросят „валять дальше“.
— Вот чешет! Ну как по книге! — Таким комплиментом обычно награждали меня, выражая свой восторг. А один благодарный слушатель, старый зеленщик, пошел еще дальше: „Прямо как в театре“, — вот что он сказал.
Я чувствовал себя на вершине Олимпа.
Дольше всех задержалась у нас Джэнет, очаровательная, цветущая девушка. Она прослужила несколько месяцев, а могла бы остаться на всю жизнь, если бы не ее пристрастие к крепким выражениям. Она была единственной и любимой дочерью шкипера баржи „Нэнси Джейн“, что курсировала между Пурфлит и Пондерс-Энд;[21] лексикон дочки старого моряка приводил меня одновременно в ужас и восхищение.
— Джэнет! — умирающим голосом стонала матушка, закрывая пальцами уши. — Как ты можешь говорить такое?
— А что я такого сказала, мэм?
— Как ты могла сказать такое джентльмену из газовой компании, который пришел чинить нам рожок?
— Ему? Да вы посмотрели бы на него, мэм, как следует. Прется в кухню не спросясь, и даже сапожища свои не вытер. Вот уж действительно… — И прежде чем матушка успевала остановить ее, Джэнет продолжала честить его на все корки, наивно полагая, что эпитеты, прилагаемые к этому… означают не более, чем ее к нему естественное неуважение.
Мы с Джэнет были добрыми друзьями. Кто же, как не я, должен был наставить ее на путь истинный? Я решил идти напролом — такая душа гибнет! Без всяких экивоков я заявил ей, что, буде она и впредь станет злоупотреблять крепкими выражениями, то прямиком направится в ад.
— А что же тогда с папенькой моим будет? — изумилась Джэнет.
— А он что, тоже сквернословит?
И Джэнет мне доверительно призналась, что всякий, кому доводилось слышать красноречивые тирады ее папеньки, брезгливо морщился, внимая ее жалким потугам изъясняться выразительно.
— Боюсь, Джэнет, что, как это ни печально, если он не откажется от этой привычки, — решил просветить ее я, — то…
— Да он и слов-то других не знает, — перебила Джэнет. — Мало ли что он говорит, ведь ничего такого он не хочет сказать.
Я вздохнул, но взял себя в руки и продолжал с постной миной:
— Видишь ли, Джэнет, всем, кто сквернословит, уготовано там место.
Но убедить Джэнет мне не удалось.
— И Господь пошлет в ад моего дорогого доброго папеньку лишь за то, что он не выучился говорить, как господа? Ну это уж вы, мастер Пол, загнули. Не такой он дурак, наш Господь Бог!
Я отнюдь не намерен богохульствовать, приведя здесь одно из высказываний Джэнет. В нем есть глубокая мудрость. Я не хочу, чтобы меня считали святотатцем. Ее слова запали мне в душу потому, что я часто находил в них опору, когда погружался в трясину детского отчаяния! Глупые морали мне читали часто (куда чаще, чем того хотелось бы!), и вопрос, что меня ждет после смерти, — проблема, над которой бились и бьются многие поколения философов, — решалась просто и однозначно, но я всегда утешался тем, что вспоминал Джэнет. „Ну уж это вы загнули! Не такой он дурак, наш Господь Бог!“