— Эх! — огорченно сказал Бычков и плевком потушил окурок. Он, вероятно, чувствовал то же, что и Лапшин.
— Чего, Бычков? — спросил Лапшин.
— Да так, товарищ начальник, — с сердцем сказал Бычков, — надоели мне жулики!
Васька сзади все рассказывал про попадью и работника, и Побужинский восхищенно спросил:
— Так и решили?
— Так и решили, — сказал Васька.
— А поп?
— Чего поп?
— Будет вам! — строго сказал Лапшин. — Нашли смехоту!
Васька замолчал, потом опять зашептал, и Побужинский веселым шепотом порой спрашивал:
— Что, что?
Проехали завод Ленина, Фарфоровый завод, Щемиловский жилищный массив. С Невы хлестал морозный ветер.
— А наши едут? — спросил Лапшин.
— Едут, — сказал Васька и опять зашептал Побужинскому: — Тогда работник этот самый берет колун, щуку и — ходу в овин. А уж в овине они оба два…
Лапшин остановил машину возле каменного дома, вылез и пошел вперед. Бычков перешел на другую сторону переулка, а Васька и Побужинский пошли сзади. Оглянувшись, Лапшин увидел, что вторая машина уже чернеет рядом с первой.
Мамалыга гулял на втором этаже в деревянном покосившемся доме, открытом со всех сторон. Несколько окон были ярко освещены, и оттуда доносились звуки гармони и топот пляшущих.
— Обязательно шухер поднимут, — сказал Лапшин, дождавшись Бычкова. — Ты со мной не ходи, я сам пойду!
Бычков молчал. По негласной традиции работников розыска, на самое опасное дело первым шел старший по чипу и, следовательно, самый опытный.
— Обкладывай ребятами всю хазу! — сказал Лапшин — Коли из окон полезут — ты тово! Понял?
Из-за угла вышли Окошкин, Побужинский и еще пятеро оперуполномоченных.
— Ну ладно! — сказал Лапшин, посасывая конфетку. — Пойдем, Окошкин, со мною. Принимай крещение!
Они пошли по снегу, обогнули дом и за дровами остановились. Звуки гармони и топот ног стали тут особенно слышны.
— За пистолет раньше времени не хватайся, — сказал Лапшин. — И вообще вперед черта не лезь.
— А что это вы сосете? — спросил Васька.
— Мое дело, — сказал Лапшин.
Он вынул кольт, спустил предохранитель и опять сунул в карман.
Васька отвернулся к стене и, расстегивая шубу, озабоченно спросил:
— Отчего это мне в самый последний момент всегда занадобится? А, Иван Михайлович? Нервы, что ли?
Подошли два уполномоченных, назначение которых было — стоять у выхода. Лапшин и Окошкин поднялись по кривой и темной лестнице на второй этаж. Здесь какой-то парень тискал девушку, и она ему говорила:
— Не психуйте, Толя! Держите себя в руках! Зараза какая!
Они прошли незамеченными, и Лапшин отворил дверь левой рукой, держа правую в кармане. Маленькие сенцы были пусты, и дверь в комнату была закрыта. Лапшин отворил и ее и вошел в комнату, которая вся содрогалась от топота ног и рева пьяных голосов. Оба они остановились возле порога, и Лапшин сразу же узнал Мамалыгу — его стриженную под машинку голову, большие уши и длинное лицо. Но Мамалыга стоял боком и не видел Лапшина — любезно улыбаясь, разговаривал с женщиной в красном трикотажном платье. Васька сзади нажимал телом на Лапшина, силясь пройти вперед, но Лапшин не пускал его.
Гармонь смолкла, и в наступившей тишине Лапшин вдруг крикнул тем протяжным, все покрывающим хриплым и громким голосом, которым в кавалерии кричат команду «По коням!»:
— Сидеть смирно!
Из его рта выскочила обсосанная красная конфетка, и в ту же секунду Мамалыга схватил за платье женщину, с которой давеча так любезно разговаривал, укрылся за нею и выстрелил вверх, пытаясь, видимо, попасть в электрическую лампочку.
— Ложись! — покрывая голосом визг и вой, крикнул Лапшин. — Не двигайся!
Мамалыга выстрелил еще два раза и не попал в лампочку. Женщина в красном платье вырвалась от него и покатилась по полу, визжа и плача. Мамалыга стал садиться на корточки, прикрывая локтем лицо, и стрелял вверх.
— А, свинья! — сказал Лапшин и, не целясь, выстрелил в Мамалыгу. Васька в это время прыгнул вперед и, ударив кого-то в сиреневом костюме, покатился с ним по полу.
— Сдаюсь! — сказал Мамалыга и поднял обе руки; из одной текла кровь.
Шагая через лежащих, он подошел к Лапшину и дал себя обыскать. Пока Васька его обыскивал, Лапшин отворил заклеенное окно и негромко сказал:
— Давайте сюда! Можно брать!
Когда Мамалыгу выводили вниз, он вдруг укусил себя за здоровую руку и сказал воющим голосом:
— Пропал! Закопали!
— Давай, давай! — сказал ему Васька. — Гроза морей чертов!
В драке Окошкину разорвали губу, и он сплевывал кровь и злился.
— Попало? — спросил у него Побужинский. — А?
— Поди к черту! — угрюмо сказал Васька.
Все вышло иначе, чем он думал: стрелять ему не пришлось, бомб никто не бросал, и рана оказалась какой-то стыдной — жулик в сиреневом костюме разорвал ему рот.
А дело Тамаркина все тянулось, и украденный мотор уже перестал существовать в деле серьезным обвинением. Моторов оказалось много, и Тамаркин не был один, а те, которых выдавал он, выдавали других, и каждый говорил, что он не виноват, а вот такой-то действительно виноват, и Васька Окошкин только крутил головой и вздыхал. Внезапно вынырнули какие-то четыре тонны коленкора, затем Тамаркин сознался, что украл семнадцать ящиков экспортных куриных яиц.
— Ну? — удивился Васька.
— Позвольте папиросочку! — попросил Тамаркин.
Он уже совсем освоился в тюрьме, был старшиной в камере и даже написал Лапшину жалобу на своего соседа по камере, причем жалоба была написана таким языком, что Лапшин, читая ее, сделал губами, будто дул, и сказал:
— От чешет!
— Куда же вы яйца распределили? — спросил Васька, стараясь отточить карандаш новой машинкой. — А, Тамаркин?
— Куда? Мама продавала, — сказал Тамаркин.
— Знакомым?
— Какая разница? — сказал Тамаркин. — Ну, знакомым!
Васька предостерегающе взглянул на Тамаркина, и Тамаркин понял этот взгляд, так как добавил:
— Можно написать, что именно знакомым, и можно написать фамилии и адреса, и можно написать адрес одной дамы — некто мадам Хавина Инна Олеговна. Через нее прошло четырнадцать ящиков — и после она себе сделала норковую шубку.
Ему было уже море по колено, он выдавал всех и держался так, будто его запутали и будто он ребенок. На допросе он часто говорил про себя:
— Ах, гражданин начальник, все мы — Тамаркины — слабовольные люди!
А на очной ставке с главой всего предприятия Тамаркин говорил:
— Это мучительно! Это мучительно! Поймите, Ихельсон, что я еще ребенок, а вы старый зверь.
Ихельсон помолчал, потом ответил:
— Если кто получит стенку, так это вы, ребенок!
Поговорив про семнадцать ящиков яиц, Тамаркин спросил, правда ли, что у Окошкина неприятности из-за дружбы с ним, с Тамаркиным.
— Это вас не касается, — сказал Васька.
— Во всяком случае, — сказал Тамаркин, я в любое время дня и ночи могу подтвердить, что никакой дружбы между нами не было.
И он сделал такую поганую морду, что Васька швырнул об стол карандаш и крикнул:
— Вас не просят! И с вами тут не шутки шутят! Отвечайте по существу!
Оттого что он крикнул, у него из разорванного рта пошла кровь. Он зажал рот платком и стал писать протокол допроса. — Дальше, — иногда говорил он или опрашивал: — Вы хотите разговаривать или хотите обратно в камеру? — и при этом косился на Тамаркина.
В двенадцатом часу ночи вошел Лапшин и сел рядом е Васькой.
— Это и есть Тамаркин? — спросил он.
— Совершенно верно, — сказал Тамаркин, — но вернее — это все, что осталось от Тамаркина.
Лапшин почитал дело и покачал головой.
— Жуки! — сказал он. — Что только делают!
И опять покачал головой с таким видом, будто не встречал в своей жизни более страшных преступлений.
— На пять лет потянет? — развязно спросил Тамаркин.
— Там увидим, — сказал Лапшин. — Суд знает, кому что требуется.
Попыхивая папиросой, он вышел на цыпочках и спустился вниз к начальству с докладом за день. У начальника в кабинете горела уютная зеленая лампа и топился камин. Когда Лапшин вошел, начальник приложил палец к губам и потом погрозил Лапшину кулаком. Лапшин сел в кресло и, сделав осторожное лицо, стал слушать радио. «Михайлов Иван Алексеевич, — говорил диктор, — Диц Герберт Адольфович, Смирнов…» Лапшин позевал, стянул со стола у начальника вечернюю газету и, чтобы не шуршать бумагой, прочитал какую-то статейку только с левой стороны, то есть одну половину столбца. Наконец диктор кончил.
— Да-а, — сказал начальник, — слышал, Иван Михайлович?
Лапшин положил газету на стол.
— Не слыхал? — спросил начальник.
— Нет, — сказал Лапшин.