— Огородились мы только телегами да рогатками, не прикажешь ли еще для бережения и рвы копать, ставить палисады? — спросил князь Аникита Иванович Репнин. Человек он был осторожный, разумный и бывалый в военном деле, отважный без задору, но готовый — если надо для великого дела — и умереть, не пятясь. Не вышел он только лицом и дородством, хотя род свой считал древнее царя Петра, — был плюгав и подслеповат, однако же маленькие глаза его за прищуренными веками поглядывали весьма умненько.
— Рвы да палисады не спасут. Не для того сюда пришли — за палисадами сидеть, — буркнул Петр Алексеевич, поворачивая трубу дальше на запад.
Чамберс, имевший привычку с утра выпивать для бодрости духа добрый стакан водки, просипел горлом:
— Можно велеть солдатам спать не разуваясь, при ружье. Пустое! Если достоверно, что генерал Шлиппенбах стоит в Везенберге — раньше, как через неделю, нельзя ожидать его сикурса…
— Я уж так-то здесь один раз поджидал шведского сикурса… Спасибо, научены! — странным голосом ответил Петр Алексеевич. Меньшиков коротко, грубо засмеялся.
На западе, куда с жадностью глядел Петр Алексеевич, расстилалось море, ни малейший ветерок не рябил его сероватой пелены, дремлющей в потоках света. Там, на отчетливой черте края моря, можно было различить, напрягая зрение, много корабельных мачт с убранными парусами. Это стоял в мертвом штиле флот адмирала де Пру с серебряной рукой.
Апраксин, вцепясь в перильца зыбкой площадки, сказал:
— Господин бомбардир, как же мне не испугаться было эдакой силы — полсотни кораблей и адмирал такой отважный… Истинно — бог меня выручил, — не дал ему, проклятому, ветра с моря…
— Сколько добра пропадает, ах! — Меньшиков ногтем считал мачты на горизонте. — Трюмы у него доверху, чай, забиты угрями копчеными, рыбой камбалой, салакой, ветчиной ревельской… Ветчина у них, батюшки! Уж где едят — так это в Ревеле! Все протухнет у него в такую жару, все покидает за борт, черт однорукий… Апраксин, Апраксин, а еще у моря сидишь, задница сухопутная! Почему у тебя лодок нет? В такой штиль — посадить роту гренадеров в лодки, — де Пру и деваться некуда…
— Чайка на песок садится! — крикнул вдруг Петр Алексеевич. — Ей-ей, садится! — Лицо у него было задорное, глаза круглые. — Бьюсь о заклад на десять ефимков, — жди шторма… Кто хочет биться? Эх вы, моряки! Не стони, Данилыч, — весьма возможно, и попробуем адмиральской ветчины.
И он, сунув трубку за пазуху, бегом стал спускаться с вышки. Полковнику Рену, подскочившему к нему, чтобы помочь спрыгнуть на землю, сказал: «Один эскадрон пошли вперед, с другим следуй за мной». Он перевалился в седло и повернул в сторону Нарвы. Его верховой, — рослый гнедой мерин, с большими ушами, подарок фельдмаршала Шереметьева, взявшего этого коня в битве при Эрестфере, будто бы из-под самого Шлиппенбаха, — шел крупной рысью. Петр Алексеевич не очень любил верховую езду и на рыси высоко подскакивал. Зато Александр Данилович горячил своего белого, как сметана, жеребца, тоже отбитого у шведов, — и конь с веселыми глазами, и всадник точно играли, то проходя бочком, коротким галопом по свежему лугу, — то конь осаживал, садясь на хвост, бил черными копытами по воздуху и взвивался, и махал, и мчался, — алого сукна короткий плащ, накинутый на одно плечо, взвивался за спиной Александра Даниловича, вились перья на шляпе, концы шелкового шарфа. Хоть жарок, но хорош был день, — в небольших рощах, в покинутых сейчас садах распелись, раскричались птицы.
Аникита Иванович Репнин, привыкший с малых лет ездить по-татарски, спокойно, — бочком, — трясся в высоком седле на мелкой, уходистой лошадке. Апраксин обливался потом под огромным париком, в котором для русского человека не было ни удобства, ни красы. Далеко впереди шнырял между зарослями рассыпавшийся эскадрон драгун. Позади — в строю — шел второй эскадрон, — перед ним поскакивал полковник Рен, красавец и запивоха, — так же, как генерал Чамберс, — в поисках счастья по свету отдавший царю Петру честь и шпагу.
Петр Алексеевич указывал ехавшему рядом с ним Чамберсу на рвы и ямы, на высокие валы, заросшие бурьяном и кустарником, на полусгнившие колья, торчавшие повсюду из земли.
— Здесь погибла моя армия, — сказал он просто. — На этих местах король Карл нашел великую славу, а мы — силу. Здесь мы научились — с какого конца надо редьку есть, да похоронили навек закостенелую старину, от коей едва не восприяли конечную погибель…
Он отвернулся от Чамберса. Оглядываясь, заметил невдалеке заброшенный домишко под провалившейся крышей. Стал придерживать коня. Круглое лицо его сделалось злым. Меньшиков, подъехав, сказал весело:
— Тот самый домишко, мин херц. Помнишь?
— Помню…
Насупясь, Петр Алексеевич ударил коня и опять запрыгал в седле. Как было не помнить той бессонной ночи перед разгромом. Он сидел тогда в этом домишке, глядя на оплывшую свечу; Алексашка лежал на кошме, молча плакал. Трудно было побороть в себе отчаяние, и срам, и бессильную злобу и принять то, что завтра Карл неминуемо должен побить его… Трудно было решиться на неслыханное, непереносимое, — оставить в такой час армию, сесть в возок и скакать в Новгород, чтобы там начинать все сначала… Добывать деньги, хлеб, железо… Исхитряться продавать иноземным купцам исподнюю рубашку, чтобы купить оружие. Лить пушки, ядра… И самое важное, — люди, люди, люди! Вытаскивать людей из векового болота, разлеплять им глаза, расталкивать их под микитки… Драться, обламывать, учить. Скакать тысячи верст по снегу, по грязи… Ломать, строить… Вывертываться из тысячи бед в европейской политике. Оглядываясь, — ужасаться: «Экая громада какая еще не проворочена…»
Передовые драгуны выскочили из горячей тени сосен на широкий луг перед стены Нарвы, поднимавшиеся по ту сторону рва, полного воды. Испуганные жители, бегая и крича, торопливо загоняли скот в город. Луг опустел, цепной мост загремел, тяжело поднялся и захлопнул ворота. Петр Алексеевич шагом взъехал на холм. Опять все вынули подзорные трубы и оглядывали высокие крепкие стены, поросшие травой в трещинах между камнями.
Наверху воротной башни стояли шведы, в железных касках, в кожаных панцирях. Один держал — отставя на вытянутой руке — желтое знамя. Другой человек, весьма высокий ростом, подошел к краю башни, упер локоть на каменный зубец и тоже стал глядеть в трубу, сначала водя ее по всадникам на холме, потом прямо уставил на Петра Алексеевича.
— Люди какие все здоровые, на башне-то их увидишь — ужаснешься, — негромко говорил Апраксин Аниките Ивановичу Репнину, обмахиваясь шляпой. — Сам теперь видишь, что я вытерпел в усть-Нарове один-то, с девятью пушками, когда на меня флот навалился… А этот, длинный, — в трубу глядит, — ох — какой вредный человек… Перед самым вашим прибытием я с ним встретился в поле, хотел его добыть… Ну где же…
— Кто этот высокий на башне? — хрипло спросил Петр Алексеевич.
— Государь, он самый и есть, генерал Горн, нарвский комендант…
Едва Апраксин выговорил это имя — Александр Данилович толкнул коня и поскакал по лугу к башне… «Дурак!» — бешено крикнул вслед ему Петр Алексеевич, но он за свистом ветра в ушах не слышал. Почти у самых ворот осадил, сорвал с себя шляпу и, помахивая ею, заголосил протяжно:
— Эй, там, на башне… Эй, господин комендант… Выпустим вас из города с честью, со знамена, ружья и музыкой… Уходи полюбовно…
Генерал Горн опустил трубу, вслушиваясь, что кричит ему этот беснующийся на белом коне русский, разряженный, как петух. Обернулся к одному из шведов, должно быть, чтобы ему перевели. Суровое, стариковское лицо сморщилось, как от кислого, он перегнулся через край башни и плюнул в сторону Меньшикова…
— Вот тебе мой ответ, глупец! — крикнул. — Сейчас получишь кое-что покрепче.
На башне обидно захохотали шведы. Блеснул огонь, взлетело белое облачко, — ядро, нажимая воздух, с шипом пронеслось над головой Александра Даниловича.
— Э-э-э-й! — закричал с холма Аникита Иванович Репнин тонким голосом. — Плохо стреляете, шведы, пришлите нам пушкарей, мы их поучим…
На холме тоже враз засмеялись. Александр Данилович, который знал, что ему все равно не миновать плетки от Петра Алексеевича, вертелся и прыгал на коне, махал шляпой и скалил зубы шведам, покуда второе ядро не разорвалось совсем рядом и конь, шарахнувшись, не унес его прочь от башни.
Окончив объезд крепости, сосчитав на стенах по крайней мере до трехсот пушек, Петр Алексеевич на обратном пути свернул к памятному домику, слез с лошади и, велев всем ждать, позвал Меньшикова в ту самую комнату, где четыре года тому назад он пожертвовал стыдом и позором ради спасения государства русского. Здесь тогда была хорошая печь, сейчас валялась куча обгорелого кирпича, на полу — грязная солома, — видимо, сюда загоняли овец и коз на ночь. Сел на подоконник разбитого окошечка. Алексашка виновато стоял перед ним.