— Что ты будешь там делать? — спрашивал его отец.
— Вступлю в Иностранный легион и уеду в Африку, — мрачно отвечал Игнац, с ненавистью глядя в глаза отцу. — Все равно мне здесь уже надоело…
Отец не отпускал его. Снова и снова он давал сыну деньги, прощал ему все его вероотступнические штучки, лишь бы удержать его, приучить к новой жизни. Игнацу не нравилось в Лодзи. Он ненавидел этот город, здешнюю еду, здешних людей, здешний язык. Он все время рвался в Париж. Еще больше дулась на Лодзь его смуглокожая бабенка. Временами Игнац добрел, разговаривал с отцом, не отходил от матери, а однажды даже силой привел ее к отцу во дворец. Макс Ашкенази растерялся, Диночка краснела, как маленькая девочка.
— Как дела? — растерянно спросил Макс Ашкенази свою первую жену.
— А какие у меня могут быть дела? — вопросом на вопрос ответила пунцовая Диночка.
Игнац подтолкнул их друг к другу и удерживал рядом, не давая разойтись.
— Ну, поцелуйтесь! Хватит обижаться! — воскликнул он, цветя от удовольствия.
Костлявая француженка громко зааплодировала:
— Браво, браво!
Родители просияли, им хотелось верить, что их сын становится другим, что он приживется здесь, начнет вести себя по-человечески и наконец порадует их после всех их прошлых огорчений. Они даже попытались было расспросить Игнаца о его француженке, чтобы раз и навсегда уяснить себе, кто она такая, какого роду-племени и кем приходится их сыну — не дай Бог, женой или просто любовницей, с которой можно так же легко разойтись, как и сойтись. Они хотели, чтобы он принес им радость, хотели дожить до его свадьбы с приличной еврейской девушкой. Однако дичал он так же быстро, как и добрел; тогда он целыми днями не показывался дома, ни во дворце у отца, ни на квартире у матери. Он на несколько дней уезжал в Варшаву, никого не предупредив об этом и не давая о себе знать. Родители места себе не находили. Возвращался он обычно злой, раздраженный, и в голос кричал, что не может тут сидеть, что все ему тут поперек горла.
Однажды он не вернулся из такой поездки, исчез вместе со своей француженкой, собачкой и вещами. Через неделю от него пришла короткая телеграмма, в которой сообщалось, что он снова в Париже и просит отца прислать ему денег на адрес отеля, где он живет.
Макс Ашкенази почувствовал себя оскорбленным и больным.
Как может сын совсем ничего не унаследовать от своего отца! Эта мысль постоянно вертелась в мозгу Макса Ашкенази, как и в те времена, когда Игнац еще был мальчишкой, но уже поражал родителей своими дикими выходками.
В нем не было ничего еврейского — взять хотя бы его тоску по армии, его тягу к кутежам и всяким безумствам, его ненависть к коммерции, к практическим вещам. Игнац во всем напоминал Максу Ашкенази разгульных сыновей Хайнца Хунце. Они так же ненавидели этот город, торговлю, здешних людей, а больше всего — собственного отца.
Макс Ашкенази позвонил Диночке, сходившей с ума по сыну, и сообщил ей о телеграмме.
— Ладно, — утешал он ее, — лишь бы это наше сокровище было живо и здорово, пусть даже и в Париже.
Но сам он был безутешен. Он видел, что все его усилия идут коту под хвост, что из этого молодчика приличного человека не получится. Он хотел заново отстроить свой дом, чтобы быть не хуже других, подготовить себе преемника, но не выходит. Не будет ему радости от сына ни на этом, ни на том свете. В нем нет ни капли еврейства, он повсюду таскает за собой иноверку, эту цыганку или черт ее знает, кто она там. Дай Бог, чтобы колесо повернулось и сын образумился; а что, если он уже крестился? — думал Макс Ашкенази.
Боже, за что ему такое наказание?! — морщил лоб Макс Ашкенази. Чтобы у него, человека, который всю жизнь работает, выбивается из сил, избегает гульбы, был такой наследник? Для кого же он, с позволения сказать, работает? Не для себя же самого. Ему самому никогда ничего было не надо, а уж теперь и подавно. За день он съедает на гроши. Ради кого он начал все заново? Только ради них, ради детей. А они? Они его чуждаются. Дочка держится от него на расстоянии. Он едва ее видит. Сын ему враг. Ни слова не сказал ему по-человечески. Даже не попрощался. Только телеграмму прислал, чтобы выклянчить еще денег.
После целого дня огорчений и тревог на фабрике дома его не ждало ничего, кроме одиночества и жениных причитаний. За работой он еще мог забыться. Но ночами, долгими и бессонными, ему в голову лезли всякие дурные мысли. Все его болячки выходили наружу. Ломило кости, щемило сердце. Нередко его мучило колотье в боку, это колотье никак его не отпускало. Время от времени сердце прихватывало всерьез. Еще до войны он чувствовал в себе эти хвори и беспокоился на этот счет, но к врачу никогда не ходил, ему было некогда. В работе, в беготне и суете он забывал обо всем. Однажды врачи даже предостерегли его, сказали, что он должен лечиться, что его здоровье не в порядке. Однако он их не слушал. Он был слишком нетерпелив.
Даже зубы он не лечил как надо. Он не мог усидеть в кресле дантиста, его так и срывало с места. Жжение и сосание под ложечкой он заливал содой. Горячими грелками он боролся с болями в боку и спине. Он отказывался ездить на воды, куда его посылали врачи. И вот все его недуги разом вылезли. Все его маленькое тело ломило, крутило и трясло. Жена гнала его к докторам, приводила профессоров на дом, но Макс Ашкенази от них отмахивался. Он заранее знал, что они велят ему делать: больше отдыхать, ездить на воды, не волноваться, спать по ночам, беречь себя. Ни одно из этих требований Макс Ашкенази выполнить не мог. Его несло неудержимее, чем раньше. Дела его шли хуже, чем обычно, они просто катились в пропасть. Дома было одиноко и печально. Дочь чуждалась его и никогда не улыбалась. Сын давал о себе знать только телеграммами, напоминавшими отцу, что тот запаздывает с отправкой очередного чека. Образ погибшего брата стоял по ночам перед глазами Макса. Он снова видел, как брат лежит на полу того вокзальчика, большой, могучий, со струйкой крови, текущей изо лба и застывающей в густой бороде. Сколько бы Макс Ашкенази ни жмурился, чтобы не видеть этой картины, она представала перед его взором все ярче. Он принимал всевозможные снотворные пилюли, чтобы заснуть, забыться, но его глаза не желали смыкаться. Пилюли им были нипочем, они на них не реагировали.
Нет, Макс Ашкенази не мог выполнить предписаний профессоров, советовавших ему отдыхать, не волноваться, спать по ночам и беречь себя. Его маленькое, терзаемое болью тело не находило себе места. Оно не знало покоя даже на мягчайшей перине стоявшей в спальне Ашкенази французской кровати.
Ему не удавалось склеить разбитое, как он мечтал в те горькие петроградские дни. Черепки сосуда распадались. И он бродил бессонными ночами по большим дворцовым комнатам, завернувшись в спальный халат и шаркая шлепанцами.
Бронзовые Мефистофели, как и прежде, ощеривали на него свои зубы и в тишине ночей смеялись над ним глумливым смехом.
Лодзь треснула по швам.
Бумажная цепь, опутавшая город, порвалась, разлетелась на мелкие кусочки. Напечатанные на плохой бумаге марки с множеством нулей полностью вышли из оборота, и из монетного двора хлынул поток новых злотых, серебряных, с польскими орлами и профилями вождей. С исчезновением марок работа в городе заглохла. Кончились беготня, продажа и покупка, кончилась вся эта бумажная жизнь. Все остановилось.
Склады и фабрики были забиты товаром, производимым в последние годы без счету и оглядки. Магазины больше не давали за них ни гроша. Тротуары, которые прежде кишели покупателями из города и местечек, опустели. Полицейским больше некого было разгонять. В кафе и ресторанах официанты скучали без дела и гоняли полотенцами мух, садившихся на лежалую сладкую выпечку. За столиками сидели агенты, маклеры, менялы, комиссионеры, коммивояжеры. Они писали карандашами на мраморных столешницах, стирали, вычеркивали, подводили итоги, но никто из них не заказывал даже кофе. Они только дымили папиросами, прикуривая их одну за другой от многомиллионных купюр обесцененных марок, которые были теперь дешевле спичек.
— Кофе? Чаю? — подбадривали посетителей официанты, намекая на то, что пора бы уже что-нибудь заказать.
— Потом! — отмахивались те и продолжали писать на столиках.
Они высчитывали, кому досталась жирная кость на этой большой ярмарке, а кому синяки и шишки. Лодзь стала с ног на голову. Разного рода мясники, холопы, глупцы и проходимцы роскошествовали, хватали что попало, выкручивались и нагревали руки. Солидные люди, богачи, премудрые и многоопытные, оставались ни с чем, с одним кнутом без лошади и телеги, с ворохом напечатанных на плохой бумаге и ничего не стоивших теперь банкнот.
Из-за границы стали появляться первые ласточки, представители торгующих шерстью и хлопком компаний, которые приезжали требовать плату за поставленное сырье. Однако закупщики сырья могли расплатиться только пустыми бумажками. У них больше ничего не осталось. Люди банкротились один за другим. В судах беспрерывно шли процессы. Адвокаты были завалены работой. Темные вонючие нотариальные конторы были забиты людьми, как хасидские молельни. Мужья заблаговременно переписывали на жен свои дома, фабрики и магазины, чтобы их не забрали кредиторы.