Все это она проговорила уверенным тоном, выпрямившись и серьезно. На лице ее не было заметно ни малейшего следа смущения или робости, не показалось даже слабой тени румянца. Только черные глаза ее как будто стали еще больше и загорелись горячим светом, а бледные губы приняли нежное и мягкое выражение.
— А ты кто такая? — тихо спросил Меир.
— Я Голда, внучка Абеля Караима, презираемого и преследуемого всеми твоими…
Теперь только ее голос дрогнул, и в нем прозвучало несколько мрачных нот.
— Все твои преследуют Абеля Караима и внучку его, Голду, а ты их защищаешь. Я давно уже хотела поблагодарить тебя!
Меир опустил глаза. Бледное лицо его все еще было покрыто румянцем.
— Живите с миром, ты и твой дед Абель, — тихо произнес он, — пусть над бедным домом вашим простирается десница Предвечного, который любит и защищает тех, кто страдает…
— Благодарю тебя за твои добрые слова! — уже тихо прошептала девушка. Говоря это, она опустилась на траву, у ног юноши, и, слегка приподняв сплетенные руки, шептала дальше:
— Ты, Меир, добрый, умный и прекрасный. Имя твое значит «свет», и мне становится светло каждый раз, как я вижу тебя. Я давно хотела найти тебя и поговорить с тобой, и сказать, что хотя ты и внук богатого купца, а я внучка бедного караима, плетущего корзины, мы оба все же равны перед лицом Предвечного, и я вправе подымать на тебя глаза и, созерцая твой свет, быть счастливой!.
И действительно она казалась счастливой. Смуглые впалые щеки ее теперь покрылись заревом пламенного румянца, губы покраснели и вздрагивали, а в черных глазах, поднятых к лицу юноши и полных страстного обожания, стояли две серебряные слезинки.
Меир слушал ее с опущенным взором, а когда она замолчала, поднял глаза, минуту посмотрел на нее и тихо прошептал:
— Какая у тебя признательная душа, Голда, и… какая ты красивая!
В первый раз в продолжение всего разговора с Меиром Голда опустила глаза и начала машинально собирать возле себя растущую вокруг высокую траву с пушистыми метелками.
Меир молча и долго смотрел на нее. Удивительная невинность его сердца проявлялась в смущении, которое заставляло вспыхивать его лицо румянцем, и в робкой радости, от которой удвоенным блеском светились его серые глаза, все время опущенные к земле.
— Сядь рядом со мной, — сказал он, наконец, тихим голосом.
Девушка поднялась с земли и села на указанное ей место. К ней вернулась уже вся ее смелость и серьезность. Молча, она смотрела на юношу, который сидел, не глядя на нее. Они долго молчали. И кругом также царило молчание, только над головами их тихо шелестели стройные березы, а возле находящегося поблизости прудика, заросшего ивами, болотные птицы перекликались редким, отрывистым кряканьем и свистом.
Меир, все еще продолжавший смотреть на росшую у ног его густую траву, заговорил первый:
— Почему ты так поздно выгоняешь на пастбище свою козу?
Голда ответила:
— Потому что я не хочу приходить тогда, когда здесь находятся другие девочки со своими козами.
— Разве и они тоже преследуют тебя?
— Они смеются надо мной, когда меня видят, называют меня разными скверными именами и прогоняют, меня, чтобы я не подходила к ним близко.
Меир поднял на девушку взор, в котором светилось сострадание.
— Ты боишься, Голда, этих девочек?
Голда отрицательно покачала головой и серьезно ответила:
— Я выросла вместе со страхом, он мой брат, и я свыклась с ним. Но когда я возвращаюсь домой, старый зейде спрашивает меня: «Не встретила ли ты там кого-нибудь? Не причинил ли тебе кто-нибудь зла?» Я же не могу лгать перед ним, а когда я говорю ему правду, старый зейде сильно огорчается и плачет…
— Зейде сам воспитал тебя?
Девушка кивнула утвердительно головой.
— Отец мой умер и мать моя умерла, когда я не выросла еще от земли даже настолько, насколько поднялся этот маленький кустик. У зейде не было других детей, он взял меня к себе и ходил за мной, и укачивал меня, когда я была больна, и носил меня по комнате на руках, и сильно целовал меня. А когда я подросла, он научил меня прясть и читать Библию и всем этим прекрасным историям, которые караимы принесли с собой из далеких стран… Зейде добрый, зейде милый и такой старый, такой старый… и такой бедный… Волосы у него, как снег, от старости, а глаза от слез, как кораллы… Я часто лежу у его ног и, когда он плетет корзины, кладу ему голову на колени, а он своей старой трясущейся рукой гладит меня по волосам, вздыхает и говорит: «Иоссейма! Иоссейма!» (сирота).
Она говорила это сидя и наклонившись несколько вперед. Подперев лицо руками и слегка покачиваясь, она упорно глядела вдаль.
Меир смотрел теперь на ее лицо, не отрывая глаз, а когда она произнесла последние слова, повторил вслед за ней мягким, полным сострадания голосом:
— Иоссейма!
В туже минуту сзади, в нескольких десятках шагов от них, в глубине рощи раздалось блеяние козы. Меир оглянулся.
— Твоя коза не заблудится в лесу? — спросил он.
— Нет, — ответила спокойно девушка; — она не уйдет далеко от меня, а когда я ее позову, сейчас же вернется назад. Это моя сестра.
— Страх — твой брат, а коза — твоя сестра! — с усмешкой сказал юноша.
Девушка не спеша, повернула голову в сторону рощи и испустила несколько коротких отрывистых возгласов. Сейчас же в чаще зашумело от быстрого бега, а среди зелени березовых ветвей показалось млечно-белое животное с длинной шерстью; оно остановилось и стало смотреть черными глазами на двух сидящих рядом людей.
— Иди сюда! — позвала Голда.
Коза приблизилась и стала тут же перед ней. Темнооливковой рукой своей Голда провела по ее вытянутой шее; Меир также погладил ее, улыбаясь. Коза издала короткое блеяние, затем подскочила и в мгновение ока уцепилась за ветку разросшегося орешника.
— Как она послушна! — сказал Меир.
— Она меня очень любит, — серьезно ответила Голда; — как зейде меня, так и я выходила ее. Она была маленьким козленком, когда зейде принес ее однажды домой и подарил мне; я носила ее на руках и кормила из собственных рук, а когда она была больна, пела над ней так, как зейде пел когда-то надо мной.
Говоря это, она улыбалась; у нее был вид ребенка, она казалась не старше четырнадцати лет.
— А хотела бы ты опять иметь маленькую козочку? — спросил Меир.
— Почему же нет? — ответила девушка, — очень бы хотела. Если зейде продаст когда-нибудь много корзин, а я напряду много шерсти, мы опять купим себе на рынке такую белую козочку…
— А для кого же ты прядешь шерсть?
— Есть такие добрые женщины, что дают мне. Гана, жена Витебского, тетка твоя Сара, жена Бера, дают мне прясть шерсть, а потом платят мне медными, иногда же и серебряными деньгами…
— Голда, значит, ты приходишь иногда в наш дом к Саре, жене Бера, за шерстью для пряжи?
— Да, прихожу.
— А почему же я никогда не видел тебя?
— Потому что они тайно впускают меня и дают мне работу. Бер и жена его Сара очень сострадательные люди, но они не хотят, чтоб кто-нибудь, проведал, что они знают зейде и меня и что они нам помогают. Я прихожу к ним, когда никого нет дома, кроме разве одной Лии, твоей двоюродной сестры, Меир, и всегда иду так, чтобы меня не увидел черный человек…
— Черный человек? Что это за черный человек? — с удивлением опросил Меир.
— Раввин Исаак Тодрос! — очень тихим, таинственным шопотом ответила Голда.
При звуках этого произнесенного Голдой имени лицо Меира, проникнутое состраданием и рдевшее от возбуждения, нервно вздрогнуло. Он вдруг замолчал, в глазах его вспыхнули мрачные огоньки, а взгляд устремился куда-то вдаль. Так сильно задумался он, что на белом лбу его появилась глубокая морщина. Казалось, что он вдруг забыл о своей собеседнице.
— Меир! — послышался у его плеча ласковый шопот, — о чем ты так задумался, и почему глаза твои стали такими грустными? Имя твое означает «свет». Разве тебе не всегда светит солнце радости и счастья?
Юноша, не изменяя направления своего взгляда, задумчиво и медленно покачал головой.
— Нет! — шопотом ответил он. — У меня на сердце лежит большая печаль!
Девушка совсем близко наклонилась к нему.
— Меир! — воскликнула она, — а отчего у тебя эта печаль на сердце?
Юноша помолчал немного, потом медленно ответил:
— Оттого, что у нас есть черные люди и что у нас так темно, так темно!..
Девушка опустила голову на руки и, как печальное эхо, повторила:
— Ох, темно!
Меир задумчивыми глазами продолжал смотреть вдаль, в ту сторону, где длинная полоса леса отделяла золотую равнину от лилового небосклона.
— Голда! — проговорил он вполголоса.
— Что, Меир?
— Тебе никогда не хотелось знать и видеть, что делается там, за тем густым и высоким лесом, далеко-далеко на широком свете?