Тем временем коллега его поддразнивал Нюру и Нюту, уверяя, что обе они тайно влюблены в Сережу: «поровну, конечно». Их записки к нему начинаются так: «Родной наш…», и одну строку пишет мать, а следующую дочь.
— Это не нужно, — отшучивались Нюра и Нюта, — у нас один почерк.
Но я с удивлением заметил, что обе слегка — «поровну» — порозовели. Впрочем, это мог быть и просто отблеск заката: небывалой красоты развернулся в тот вечер закат. Мы бросили грести; лодка даже не покачивалась. Кто-то вздохнул:
— Хороши у Господа декораторы.
После этого мы играли в Ueberbrettl[91] — Нюра с Нютой, женщины образованные, видели это недавно в Вене.
Студент с портсигаром очень мило пел гаванные песни. Большинство были обычные, но одной я ни до того, ни после не слышал: целый роман. Сначала он и она — еще малые дети: «играются» где-то на Косарке[92] и дразнят улиток: «лаврик[93], лаврик, выставь рожки, напеку тебе картошки». Потом она, подрастая и хорошея, дразнит уже его; дальше — он начинает ревновать: «Кто купил тебе сережки?». В конце концов она его бросила; он грузчик в порту, а она — связалась с богатым греком и, встретив прежнего милого, уже отвернулась.
Лаврик, лаврик, выставь рожки…
Разошлись наши дорожки.
Нюра и Нюта рассказали историю из французского сборника легенд. Умную историю: только много лет после того, и на иных опытах, я понял какую умную. Жил-был рыцарь, у которого отроду не было сердца, но знакомый часовщик сделал для него хитрую пружину, вставил в грудь и завел раз навсегда. Рыцарь с пружиной вместо сердца ездил по дорогам и защищал вдов и сирот; в крестовом походе спас самого Бодуэна[94], первый взобрался на стену святого города; увез из терема, охраняемого драконом, прекрасную Веронику и обвенчался с нею в соборе; отличная была пружина. А после всего, покрытый славой и ранами, разыскал он того часовщика и взмолился Христа ради: да ведь я не люблю ни вдов и сирот, ни святого гроба, ни Вероники, все это твоя пружина; осточертело: вынь пружину! — Нюра и Нюта умудрились это рассказать «вдвоем», т. е. одна говорила, вторая кивала головою, а впечатление было, что вдвоем.
Второй белоподкладочник, очевидно человек настойчивый, придумал кораблекрушение. Только трое спаслось на необитаемом острове: мичман и две пассажирки («второго класса», прибавил он ехидно), мать и дочь. На острове обе дамы влюбились в мичмана («поровну»), но, будучи «адски благовоспитаны», и помыслить не могли ни о каких вольностях. И вот случилось два чуда: во-первых, оказалось, что на том необитаемом острове законом разрешается многоженство; а во-вторых — когда мамаша однажды хорошенько помолилась Богу, Бог сжалился: ее дочь перестала быть ее дочерью и стала ее племянницей и т. д.
Он очень забавно рассказал эту чепуху. Снова ли зарумянились Нюра и Нюта, уже не было видно: быстро темнела ночь, пока еще безлунная. Только звезды светили так, что можно было разобрать, который час, и гладкая вода, полная фосфора, при каждом легком всплеске рассыпалась гроздьями хрустального бисера.
Самую лучшую историю рассказал, по-моему, я, и не ерунду, как он, а правду: про республику Луканию. Когда мы были в третьем классе, потрясающее впечатление произвели на меня и товарищей две строчки из оды «Уме недозрелый»[95]:
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает».
Мы учредили тайное Содружество румяного Луки — программу незачем излагать, дело ясное, — оккупировали одну долинку, вон там, на Ланжероне, и в честь веселого патрона окрестили ее республика Лукания. Ввиду полудамского состава аудитории, не всю летопись этого государства можно было им рассказать, но что можно было, прошло с успехом: как мы строили крепость из наворованных кирпичей; как функционировал у нас почтовый ящик — двухфунтовая жестянка из-под чаю Высоцкого, зарытая глубоко в родную землю (когда мне нужно было снестись по срочному делу с одним из сограждан, я на перемене в гимназии шептал ему на ухо: «выглядай на почтальона»; после уроков он мчался на Ланжерон, откапывал, прочитывал, составлял ответ, закапывал и мчался ко мне домой — позвонить у двери и шепнуть: «выглядай…»; тогда мчался я…) и про газету «Шмаровоз»[96], где напечатан был приказ по министерству народного просвещения о реформе классического образования: «заменить греческий латинским, а латинский греческим»; и как мы там провели в жизнь смелый и совершенно беспримерный государственный опыт — уже выбрав Лельку Ракло президентом, после этого, чтобы не обиделся его соперник Лелька Помидора, дополнительно выбрали того королем нашей республики. Отличная, по-моему, история; огорчило меня только то, что аудитория не поверила в ее подлинность; я обиженно показывал им пальцем в ту сторону, где ночь сокрыла берег Ланжерона, и божился, что и теперь еще мог бы найти ту долину и даже предъявить уцелевшие огрызки крепости…
Вдруг Маруся откликнулась:
— Покажете мне? Еще сегодня ночью, на обратном пути? Я домой пойду с вами.
После этого была очередь Самойло. Я ожидал, что он буркнет отказ, но он вместо того сейчас же внес и свою повинность, и именно так:
— Жила была одна девушка, и постоянно любила играть с огнем; вот и кончилось тем, что обожглась ужасно больно. Все.
Даже при свете звезд я разобрал, что Маруся высунула ему язык. Но… Теперь ли только мне кажется, что от его слов почему-то мне холодно вдруг стало у сердца, или так оно и было? Вероятно кажется: я не подвержен предчувствиям. Но уже вскочила, во весь рост на носу закачавшейся лодки, Маруся и заявила:
— Теперь я. Жила-была одна девушка и любила играть с водою; и однажды была чудесная ночь на море, и она решила купаться прямо с лодки. Мальчики, не сметь оглядываться! Самойло, убирайся с кормы и сядь спиною.
— Вы… не простудитесь? — робко спросила Нюра, мать Нюты; а больше никто ничего не сказал, даже Самойло молча пересел и закурил папиросу. Что думали другие, не знаю; но у меня было странное чувство — как будто и эта ее выдумка в порядке вещей, так и должна кончиться такая ночь, и Марусе все можно. Я сидел на передней перекладине, ближе всех к носу плоскодонки, прямо надо мной шуршали ее батисты; ничего стыдного нет признаться, что пришлось закусить губу и сжать руками колени от невнятной горячей дрожи где-то в душе. Говорят, теперь ни одного юношу из новых поколений это бы не взволновало, он просто сидел бы спиной к девушке и спокойно давал бы ей деловые советы, как удачнее прыгнуть в воду; но тогда было другое время. Ни одному из нас четырех и в голову не могло прийти говорить с нею в эту минуту — это бы значило почти оглянуться, это не по-дворянски. Белоподкладочник, сидевший со мною, вдруг опять запел; я понял, что это он бессознательно хочет заглушить шорох ее платья, и он в ту минуту сильно поднялся в моем уважении. Молчали тоже Нюра и Нюта, а лиц их я не видел, только заметил, что они для защиты ближе прильнули друг к дружке, словно марусина дерзость и с них срывала какие-то невидимые чадры.
— Аддио навсегда! — крикнула Маруся, и меня обдало брызгами, а вдоль лодки с обеих сторон побежали бриллиантовые гребни.
Слышно было, что она уплывает по-мужски, наразмашку: хороший, видно, пловец, почти бесшумный; по ровным ударам ладоней можно было сосчитать, сколько она отплыла. Десять шагов — пятнадцать — двадцать пять.
— Маруся, — тревожно позвала Нюра или Нюта, — зачем так далеко…
Оттуда донесся ее радостный голос:
— Нюра, Нюта, глядите, я вся плыву в огне; жемчуг, серебро, изумруд — Господи, как хорошо! — Мальчики, теперь можете смотреть: последний номер программы — танцы в бенгальском освещении!
Что-то смутно-белое там металось за горами алмазных фонтанов; и глубоко под водою тоже переливался жемчужный костер, и до самой лодки и дальше добегали сверкающие кольца.
Нюра спросила, осмелев:
— Не холодно?
— Славно, уютно, рассказать нельзя… — Она смеялась от подлинного игривого блаженства. — Теперь отвернитесь: я лягу на спину — вот так — и засну. Не сметь будить! — Через минуту тишины она добавила, действительно сонным сомлевшим голосом: — Я бы рассказала, что мне снится, только нельзя…
А когда подплыла обратно к носу лодки и ухватилась за борт, у нее не хватило мускулов подняться, и она жалобно протянула:
— Вот так катастрофа.
— Мы вас вытащим, — заторопились Нюра и Нюта, подымаясь; но еще больше заторопилась Маруся:
— Ой нет, ни за что, да у вас и силы не хватит. Не вы…
Она не сказала, кто; но Самойло молча поднялся, бросил папиросу в море и пошел к ней, переступая через сиденья и наши колени. Он сказал отрывисто: «возьми за шею»; плоскодонка резко накренилась вперед, корма взлетела высоко; он вернулся обратно и сел на прежнее место на дне.