— Наша великая Роза нам не откажет… ведь верно, Роза? Все вас просят… Вот, например, мосье Лертилуа…
Почему Мэри назвала его имя? Он не расслышал начала фразы…
— Все, все… это чудовище Поль Дени, наш поэт… Полковник… Я не стану говорить о женщинах, Роза, я ведь вас знаю… Прочтите нам что-нибудь!
В воцарившейся тишине было слышно, как Поль поперхнулся глотком виски, и вдруг разом со всех сторон раздались умоляющие возгласы. Ну конечно, конечно, о, просим вас, почему вы отказываетесь…
Но Роза уверяла, что в гостиной слишком накурено, пропал голос, что она без сил… Внезапно Орельен почувствовал, что кто-то притронулся к его руке. Он обернулся и увидел Беренику; широко открыв глаза, она указывала ему в сторону актрисы. Орельен снова невольно сравнил Беренику с лесным зверьком. Казалось, вдруг выглянули из самой гущи листвы эти глаза лани, похожие на черный алмаз… Он осведомился, в чем дело?
— Попросите ее… вам она не откажет, — прошептала Береника.
— Что за мысль!
— Я не могла бы, — тихо ответила Береника и, смутившись слишком откровенного признания, забилась в уголок.
Со своей стороны, Бланшетта наседала на доктора Декера:
— Доктор! Ну скажите ей… Она вас послушает…
— Увы, сударыня, вы ошибаетесь! Я не имею на Розу Мельроз никакого влияния…
Поль Дени, держа в руке стакан виски, пробрался к Орельену и шепнул ему:
— Вы представляете себе — сейчас все-таки двадцать первый год. А мадам будет мелодекламировать стихи в салоне — жаль только, что здесь нет камина, — а то она бы еще локтем оперлась.
Наконец великая актриса позволила себя уговорить. Она поднялась с места, прижала обе ладони к горлу, словно желая согреть его, и повела плечами жестом, явно говорившим: ну что же, как получится, так получится… Роза стояла рядом с высоким торшером, и сквозь его белый с золотом абажур на ее лицо падали рассеянные блики. В свете, прямо направленном на Розу, фигура ее в лепестках складок, казалось, бессознательно выражала смысл слов, произносимых ее устами. Послышался торопливый шелест шелка: это Бланшетта, опустившись на стул, оправила платье, да среди мужчин прошло легкое движение — все они как по команде нагнулись вперед, чтобы лучше видеть. Сосредоточенные лица чуть помрачнели.
Роза прикрыла глаза и задышала часто-часто. Присутствующие увидели, как затрепетала ее грудь, затем руки медленно упали вдоль тела, и только кисти она слегка отвела назад. Какая-то неловкость почувствовалась в воздухе. Вдруг каждый услышал тишину. И в этой тишине — до сих пор никем не замеченное тиканье часов. Где же они, эти самые часы? Затем по неподвижной статуе прошел трепет, складки тускло-зеленого бархата колыхнулись, руки поднялись к плечам и переплелись, словно ища там невидимое покрывало. Статуя охватила себя руками. Медленно открылись глаза, чуть-чуть искривились губы, как будто готовясь к поцелую, но то, что должно было стать поцелуем, наполнилось вдруг звуками дрожащего голоса, ни с чем не сравнимого голоса:
«Я обнимал летнюю зарю… Ничто не шелохнулось на челе дворцов. Вода была мертва. Стан теней не покидал еще лесных тропинок. Я шел, я будил живое и теплое дыхание; и драгоценные камни взглянули на меня, и крылья распростерлись без шума…»
Орельен не мог оторвать глаз от бескровных рук Поля Дени, судорожно сжимавших стакан. Он испугался, что эти пальцы, нервно скользившие вверх и вниз по стеклу, вот-вот раздавят стакан. Очевидно, на юношу нашел приступ яростной стыдливости, он не знал, куда деваться от обуревавших его чувств, он опустил голову и не глядел на актрису. Удивленный Орельен подумал, что впервые видит на человеческом лице выражение такой неистовой, такой неприкрытой ненависти. Это настолько шло вразрез со всей сценой, что Орельен почти не слушал чтения и уловил только то серебристое бормотанье, которое начинает звучать к середине поэмы, где таким странным звуком отдается слово «Wasserfall».[5]
«Там, где дорога шла в гору, возле рощи лавров, я окутал ее грудой покрывал, ощутив на миг ее необъятно огромное тело. Ангел и дитя упали к подножью лавров. Проснулись они в полдень».
Голос окреп, как бы торжествуя победу, и коротенькая фраза, которая, словно с вершины горы, низвергается в конце поэмы, прозвучала медным благовестом. И было удивительно, что за ним не последовало двенадцати ударов. Послышался шепот аудитории, облегченно вздохнувшей, благосклонной: все оттенки восхищения, уродство комплиментов, фальшивое звучание эпитетов. Орельен шепнул на ухо Полю Дени:
— Возьмите себя в руки. На вас смотрят…
Вдруг как будто повернули выключатель. Под бледной кожей Поля снова заструилась кровь. Глаза заблестели живым блеском. Пальцы разжались, почувствовав хрупкую ломкость стакана. Поль прерывисто вздохнул и нагнулся к соседу:
— Шлюха… не выношу… Пусть берется за все, что угодно, только не за это, не за это, не за Рембо…
— А разве это был Рембо? — спросил Орельен, так и не понявший, чьи стихи декламировала великая актриса.
Он думал о Розе, о блистательной и немножко смешной Розе, смешной, как и все, что соприкасается с трагедией. Он понимал, что именно заставляет юношу скрежетать зубами… Но понимал и очарование этой женщины, что стояла перед ним, не мог быть равнодушным к этому чудесному дару неподвижности и смятения. Поль снова прошептал: «Шлюха», — и отхлебнул большой глоток виски. Гости столпились вокруг Розы, умоляли ее прочесть еще что-нибудь, любое, что она захочет, по своему выбору. Поль подсказал на ухо Орельену: «Волк и ягненок». Затем непочтительно хохотнул:
— Еще упрашивай ее, как девочку!
Орельен досадливо поморщился — создается впечатление, что и он вместе с Полем причастен к этому издевательству над Розой. Он обернулся. Его взгляд упал на Беренику. По ее щекам катились слезы, которых она не сумела удержать. И совсем нездешние глаза. Будто они внимали песне.
По просьбе доктора, вернее, по его совету, великая актриса начала поэму д'Аннунцио. Ту самую поэму о Франции, которую она читала с подмостков всех стран мира…
Орельен сам знал за собой этот недостаток, или, возможно, черту характера, — ничего не доводить до конца: ни мысль, ни любовное приключение. Мир для него был полон отвлекающих сил, и каждый раз они относили его в сторону. И тут уж бессильны были самые стойкие желания, самые бесповоротные решения. Нет, это была не просто нерешительность. Раз его равно привлекало все, с какой стати ограничивать себя чем-то одним? Стоило ему сформулировать какую-нибудь незыблемую истину, как тут же становилась ясной вся ее зыбкость, настолько ясной, что он готов был идти против самого себя, признать незыблемым прямо противоположное.
Этот вечер у госпожи де Персеваль, который он провел в состоянии досады, стараясь разгадать и не разгадав маневр, им самим выдуманный, оставил чувство раздвоенности: с одной стороны, наиболее обычное для него ощущение — не принимать того, что тебе навязывают, а с другой — позволить вовлечь себя, из простого любопытства, в игру, где ему даже не сдали карт. Но сильнее всех прочих соблазнов оказалось многообразие представленных там женских типов. По свойствам своей натуры, Орельен переходил от одной к другой, он был вполне способен увлечься и тощей неуклюжей Зоей в такой же мере, как совершенной в своей гармоничности Розой, к тому же явно искушенной в науке любви. Он мог легко представить себя лежащим в постели с Зоей, представить, как поторопится она выключить свет, как будет стягивать с себя платье. Однако с улицы Бель-Фей он ушел одержимый образом Мэри. Потому что тут это было бы действительно возможно, правдоподобно преподнесено. В таких обстоятельствах любой мужчина, упустивший роман с женщиной, еще долго будет испытывать непереносимое чувство глупой осечки, нелепой неудачи. Он вспоминал ее ноги в туфельках от Эльстера, чувствовал прикосновение руки, унизанной кольцами.
Но Роза… Почти застывшее в своей неподвижности лицо Розы. Роза, не имеющая возраста, как сама любовь. Эта статуя, вышедшая из-под искусных пальцев массажиста. Это тело, истязуемое притираниями и муками творчества. Тайна… Пусть она была близка с Габриэлем д'Аннунцио, подобное обстоятельство не обескураживало Орельена. Хотя и раздражало немного. Он предпочел бы видеть ее менее прославленной. Однако театральные кулисы влекут к себе того, кто плохо их знает. Своеобразный аромат легенды…
Чем дальше отходили от него впечатления сегодняшнего вечера, тем настойчивее среди всех этих сцен возникал образ женщины, тем смелее заслонял он все прочие. Не женщины почти и почти не образ. Та, что черпала свое обаяние, силу своего воздействия в сущих пустяках. Неуловимое выражение глаз, которое к тому же теперь искажала память. Эта смесь ребячливости (Лотос!) и огня… эта естественность… она одна среди всех женщин, присутствовавших на вечере, она одна садилась, когда ей хотелось сесть, и вставала, когда хотела встать, одна она дышала бесхитростно… А вдруг это не так? Но он вспомнил, как по лицу ее катились слезы, и это взволновало его сейчас сильнее, чем тогда, когда они катились по-настоящему. Должно быть, Роза восхитительно умеет плакать, именно умеет! Какой смысл скрывать от самого себя, откуда шла эта одержимость Береникой? Орельен знал силу собственно тщеславия. Какую безумную гордыню надо иметь, чтобы не преисполниться тщеславием! Мужчина, которого не взволнует признание женщины как нечто должное… Такового не существует. Орельен ясно услышал голос Береники, как будто она сейчас произнесла слова: «Я не могла бы…» И как отвела она в конце фразы свои глаза преследуемой лани.