«Клер Фромон играет на рояле, а я… я буду петь… Она слывет за изящную, утонченную женщину, — я хочу, чтобы так же отзывались и обо мне».
Но она и не думала чему-нибудь учиться, а проводила целые дни в беготне по магазинам и поставщикам, интересуясь только тем, «что будут носить этой зимой». Ее привлекала роскошь витрин, все, что бросается в глаза прохожим.
Она так долго перебирала поддельные жемчужины, что на кончиках ее пальцев остался как бы налет их искусственного перламутрового отлива, что-то от их хрупкости, от их эфемерного блеска. Она и сама была поддельной жемчужиной, круглой, блестящей, вставленной в хорошую оправу жемчужиной, которая легко могла обмануть толпу, тогда как Клер Фромон была жемчужиной настоящей, с великолепным, но скромным блеском, и, когда обе женщины бывали вместе, разница между ними резко бросалась в глаза. Сразу скажешь, что одна была жемчужиной всегда. Маленькая жемчужинка в детстве, она с годами приобрела изящество и благородство, превратившие ее в натуру редкую, незаурядную. Другая, напротив, была произведением Парижа, этого ювелира, создающего поддельные драгоценности и тысячи безделушек, прелестных и блестящих, но непрочных, плохо отделанных и плохо скрепленных, настоящим продуктом той мелкой промышленности, в которой когда-то подвизалась она сама.
Особую зависть возбуждал в Сидони ребенок Клер — нарядная куколка, вся в лентах: лентами был украшен и полог колыбели и чепчик ее кормилицы. Сидони, конечно, не прельщали сладостные обязанности матери, требующие большого терпения и самоотречения, она не думала ни о долгих укачиваниях, которыми призывают сон ребенка, когда он не может уснуть, ни о веселом утреннем умывании, брызжущем свежей холодной водой. Нет! С ребенком у нее связывалась только мысль о прогулке… Ведь так красивы развевающиеся ленты и длинные перья, весь этот наряд кормилиц, сопровождающих молодых матерей в уличной сутолоке!
А вот ее некому было сопровождать, кроме родителей и мужа, и она предпочитала выходить одна. Рислер так нелепо выражал свою влюбленность: он играл с женой, как с куклой, — то ущипнет ее за щеку или за подбородок, то вертится вокруг нее с криками «Агу! Агу!» или же смотрит на нее большими умильными глазами, как преданный, ласковый пес. Она стыдилась этой глупой любви, превращавшей ее в подобие фарфоровой безделушки. А родители были ей только помехой в том обществе, какое она хотела видеть у себя, и она тут же после свадьбы поторопилась избавиться от них, сняв им маленький домик в Монруже. Это сразу прекратило частые вторжения Шеба, являвшегося в длинном сюртуке, и бесконечные визиты мамаши Шеб, к которой вместе с обеспеченным существованием вернулись и прежние привычки к сплетням и безделью.
Сидони не прочь была бы удалить заодно и Делобелей, — их соседство тяготило ее. Но Маре, расположенное поблизости от Больших бульваров, где было много театров, являлось центром для старого актера. К тому же Дезире, как и все затворники, дорожила открывавшимся из окна видом, к которому она привыкла, и унылый двор, где зимою уже с четырех часов темнело, казался ей другом, как бы знакомым лицом, которое, когда его освещало солнце, словно посылало ей улыбку. Не имея возможности избавиться от старых друзей, Сидони просто перестала встречаться с ними.
Ее жизнь, в сущности, была бы очень одинока и печальна, если б не развлечения, которые порой доставляла ей Клер Фромон. Но каждый раз это приводило ее в бешенство.
«Неужели все должно исходить от нее?» — думала она.
И если иногда во время обеда ей приносили с нижнего этажа билет в ложу или приглашение на вечер, она приходила в восторг от того, что может показаться в свете, но, одеваясь на бал, только и думала, как бы затмить соперницу. Впрочем, такие случаи становились все реже, так как Клер все больше и больше времени отдавала ребенку. Но когда дедушка Гардинуа приезжал в Париж, он никогда не упускал случая объединить обе семьи. Для полноты удовольствия старому крестьянину необходимо было присутствие Сидони, которую не отпугивали его шуточки. Он угощал всех обедом у Филиппа, в своем излюбленном ресторане, где он хорошо знал хозяев, официантов и смотрителя винного погреба, тратил там много денег и оттуда вез всю компанию в Комическую оперу или в Пале-Рояль, где уже заранее была заказана ложа.
В театре он громко смеялся, фамильярно разговаривал с капельдинершами — совсем как с официантами у Филиппа, — развязно требовал скамеечки для дам, а по окончании спектакля всегда стремился первым получить пальто и меха, как будто он был здесь единственным выскочкой с трехмиллионным состоянием.
Для этих несколько шокирующих выездов, от которых ее муж большею частью уклонялся. Клер с присущим ей тактом одевалась очень скромно, не желая бросаться в глаза. Сидони, напротив, распускала все паруса: расположившись в ложе на переднем плане, она непринужденно смеялась рассказам «дедушки», довольная, что спустилась со второго и третьего ярусов — своих прежних мест — в эти прекрасные, украшенные зеркалами ложи, бархатные барьеры которых казались ей предназначенными для ее светлых перчаток, бинокля из слоновой кости и веера с блестками. Банальное великолепие общественных мест, красные с позолотой обои — все это было для нее подлинной роскошью. Она красовалась в этой обстановке, как хорошенький бумажный цветок в филигранной жардиньерке.
Как-то вечером, на представлении одной модной пьесы в Пале-Рояле, где присутствовало много накрашенных «знаменитостей» в крохотных шляпках и вооруженных огромными веерами, среди всех этих женщин, чьи намалеванные лица, поднимаясь над декольтированными корсажами, выступали на полумрака бенуара, словно ожившие портреты, осанка Сидони, ее туалет, манера смеяться и смотреть привлекли к ней всеобщее внимание. Все бинокли в зале, движимые каким-то магнетическим током, особенно мощным при свете люстр, один за другим повернулись к ее ложе. Клер в конце концов почувствовала себя неловко и из скромности обменялась местами со своим мужем, к несчастью, сопровождавшим их в этот вечер.
Жорж, молодой и изящный, рядом с Сидони казался вполне подходящим ей спутником, а сидевший позади них Рислер, всегда такой спокойный и бесцветный, был как раз на своем месте подле Клер Фромон, которая в своем темном наряде как бы сохраняла инкогнито порядочной женщины, попавшей на бал в Оперу.[10]
При выходе каждый из компаньонов взял под руку свою соседку. Капельдинерша, обращаясь к Сидони, сказала о Жорже: «Ваш муж», — и молодая женщина просияла от удовольствия.
Ваш муж!
Достаточно было этих простых слов, чтобы взбудоражить ее и всколыхнуть в ее душе множество дурных чувств. Проходя по коридорам и фойе, она смотрела на Рислера и на «мадам Шорш», которые шли впереди них. Ей казалось, что неуклюжая походка Рислера убивает изящество Клер, что рядом с ним пропадает вся ее утонченность, и она думала: «Так, наверно, безобразит он и меня, когда мы идем вместе…» Сердце ее усиленно билось при мысли о том, какую прелестную, счастливую, вызывающую всеобщий восторг пару составили бы они с Жоржем Фромоном, чья рука дрожала в ту минуту под ее рукой.
И когда голубая карета Фромонов подъехала за ними к театру, Сидони впервые подумала, что, в сущности. Клер заняла ее место и что она вправе попытаться снова отвоевать его.
III. ПИВНАЯ НА УЛИЦЕ БЛОНДЕЛЬ
После женитьбы Рислеру пришлось отказаться от посещения пивной. Сидони, конечно, была бы очень довольна, если б он проводил вечера в каком-нибудь изысканном клубе, в обществе богатых и хорошо одетых людей, но мысль, что он снова вернется к дыму трубок и к своим прежним друзьям — Сигизмунду, Делобелю и ее отцу, — эта мысль унижала и удручала ее. И Рислер перестал ходить туда, хотя это и было для него некоторым лишением. Пивная, помещавшаяся в заброшенном уголке старого Парижа, напоминала ему родные края. Редкие экипажи, высокие забранные решетками окна первых этажей, острые запахи москательных и аптекарских товаров придавали маленький улице Блондель отдаленное сходство с некоторыми улицами Базеля и Цюриха. Пивную держал швейцарец, и она усердно посещалась его соотечественниками. Открыв дверь, вы попадали в атмосферу, насыщенную говором северной Швейцарии, и сквозь завесу табачного дыма могли различить огромную низкую залу с подвешенными к потолку окороками, с вытянувшимися в ряд пивными бочками и толстым — чуть не по колено — слоем опилок на полу. На прилавке виднелись большие салатники с картофелем, румяным, как жареные каштаны, и корзины, полные только что вынутых из печи крендельков с золотистой, посыпанной солью корочкой.
В течение двадцати лет у Рислера была здесь своя трубка — длинная трубка с его именем, в подставке для завсегдатаев — и свой столик, к которому обычно подсаживались скромные, молчаливые соотечественники, слушавшие с восхищением бесконечные и не вполне понятные для них споры Шеба и Делобеля. Вслед за Рислером и Шеб с Делобелем тоже перестали бывать в пивной — по весьма уважительным причинам. Одна из них заключалась в том, что Шеб жил теперь далеко. Благодаря щедрости зятя он наконец осуществил заветную мечту своей жизни.