Он постучал в дверь, над которой была надпись на неизвестном ему языке. Дверь бесшумно отворилась, и раб, высокий эфиоп, ни о чем не спросив и не поздоровавшись, знаком пригласил его войти.
Просторный атрий был освещен высокими бронзовыми светильниками, а стены покрывали крупные иероглифы, начертанные темными, мрачными красками, столь не похожие на яркую и изящную роспись, которой жители Италии украшали свои жилища. В конце атрия другой раб, который хоть и не был африканцем, но казался гораздо темнее смуглых южан, вышел ему навстречу.
– Я пришел к Арбаку, – сказал жрец и сам услышал, как дрожит его голос.
Раб молча склонил голову и, проведя Апекида в боковое крыло дома, проводил его вверх по узкой лестнице, а потом через несколько покоев, в которых царило такое же суровое величие, как и в портике. Наконец Апекид очутился в темной, плохо освещенной комнате, где его ждал египтянин.
Арбак сидел у столика, на котором лежало несколько свитков папируса, исписанного такими же значками, какие были начертаны над входом. Чуть поодаль стоял небольшой треножник, над которым поднимался дымок благовонных курений. Рядом находился большой шар со знаками зодиака, а на другом столике лежало несколько инструментов странной и причудливой формы, назначение которых было Апекиду неизвестно. Дальний конец комнаты был скрыт занавесью, а через длинное окно в крыше проникал свет луны, печально смешиваясь со светом единственного светильника.
– Садись, Апекид, – сказал египтянин.
Юноша повиновался.
– Ты спрашиваешь меня, – заговорил Арбак после недолгого молчания, во время которого он, казалось, был погружен в раздумье, – ты спрашиваешь или спросишь о самых могущественных тайнах, какие способны постичь человеческий ум, ты хочешь, чтобы я разрешил загадку самой жизни. Мы, как дети, блуждаем в темноте, и лишь на краткий миг в этом печальном и кратком нашем существовании видим свои тени во мраке; наши мысли то погружаются в кромешную тьму, пытаясь проникнуть в самую грудь, то в страхе возвращаются назад; мы беспомощно шарим вокруг, боясь в слепоте своей натолкнуться на какую-нибудь скрытую опасность; мы не знаем пределов, нас ограничивающих, они то душат нас, то широко раздвигаются и исчезают в вечности. А раз так, вся мудрость неизбежно сводится к решению двух вопросов: «Во что мы должны верить?» и «Что мы должны отвергнуть?». На эти вопросы хочешь ты получить ответ?
Апекид кивнул.
– Слушай же. Ты не забыл наш сегодняшний разговор?
– Как мог я его забыть!
– Я открыл тебе, что те божества, которым курится фимиам над столькими алтарями, вымышлены. Открыл, что наши обряды и ритуалы – лишь комедия, чтобы обмануть толпу ради ее же блага. Я объяснил тебе, что на этом обмане зиждятся цельность общества, гармония мира, власть мудрых; основа этой власти – повиновение толпы. Мы поддерживаем этот благодетельный обман. Уж если люди должны верить во что-то, пусть верят в то, чему научили их любить отцы и что освящено традицией. Мы, чьи натуры слишком одухотворены для такой грубой веры, стремимся найти для себя нечто более утонченное, но оставим же другим ту опору, которую сами разрушили. Это мудро, это великодушно.
– Продолжай.
– Сделав это, сохранив старые устои для тех, кого мы намерены покинуть, препояшем чресла и отправимся в иные сферы. Выбрось из памяти, забудь все, во что ты верил раньше. Будем считать, что твой ум чист, как неисписанный свиток. Огляди мир, присмотрись к его порядку, его законам, его устройству. Что-то должно было его создать – раз есть устройство, значит, был и устроитель; эта уверенность дает нам возможность ступить на твердую почву. Но кто же он? Бог, скажешь ты. Постой, не будем судить поспешно. О силе, создавшей мир, мы знаем только, что она могущественна, непреложна и безразлична к людским судьбам. Люди придумали бога и решили, что он милостив. Откуда же тогда появилось зло? Почему бог допустил… мало того – создал и увековечил зло? Для того, чтобы оправдать это, персы выдумали второго, злого духа. Да и наш египетский Тифон[93], в сущности, тот же злой демон. Неведомую силу мы превращаем в некое существо и даем незримому признаки и характер зримого. Нет, нужно назвать ее именем, которое не будет нас пугать, и тогда тайна прояснится. Имя это – Необходимость. Необходимость, говорят греки, повелевает богами. Тогда зачем же боги? Они уже ни к чему, откажемся от них сразу. Необходимость правит всем, что нас окружает. Но оставим эту древнюю, невидимую, непостижимую силу и обратимся к той, которая ей подчинена и которую мы, люди, можем узнать и постичь. Имя ей – Природа. Ошибка мудрецов была в том, что они всегда стремились исследовать Необходимость, где все – непроглядная тьма. Если б они ограничили свои исследования Природой, у нее уж давно не было бы от них тайн. Здесь терпеливые наблюдения никогда не остаются без награды. Я исследую землю, воздух, океан, небо и нахожу, что все это таинственным образом связано одно с другим, что луна вызывает приливы и отливы, что воздух повсюду окружает землю, что, изучая звезды, мы изучаем пределы земли, что время делится на эпохи, что бледный свет звезд позволяет нам проникнуть в бездну прошлого, что по ним можно угадывать будущее, – следовательно, не зная, что представляет собой сама Необходимость, мы видим, по крайней мере, то, что ею обусловлено. К какому же выводу приводит нас эта религия (ибо это не что иное, как религия)? Я верую в два божества: Природу и Необходимость. Первую я исследую, перед второй благоговею. Каков же вывод? Все в мире подчинено общим законам: свет солнца радует многих и может принести горе немногим; ночь несет большинству сон, но под ее покровом прячется не только покой, но в них скрываются змеи и львы; океан несет на себе тысячи судов, но поглощает одно. Только для общего, а не для всеобщего блага творит Природа и свершает свой роковой путь Необходимость. Я хочу сохранить обман, к которому прибегают жрецы, потому что он полезен для большинства; я хочу дать людям гармонию искусства, которую открываю, науки, которые совершенствую; я ускоряю приход просвещающего знания, – этим я служу людям, выполняю общий закон, приближаюсь к великой цели, которую ставит Природа. Для себя я требую исключительного положения. Я требую его для всех мудрых. Я даю миру мудрость, а себе – свободу. Я озаряю жизнь другим и сам наслаждаюсь ею. Да, наша мудрость вечна, но жизнь коротка, так изведай все, что она может дать. Посвяти свою молодость удовольствиям, свои чувства – наслаждению. Близок час, когда чаша с вином будет разбита и венки увянут. Будь спокоен, Апекид, мой ученик и последователь! Я открою тебе механизм Природы, ее самые глубокие и страшные секреты, я обучу тебя науке, которую глупцы называют магией, и могучим тайнам звезд. Благодаря этому ты исполнишь свой долг перед людьми. Но я поведу тебя и к наслаждениям, о которых чернь даже не мечтает; день, который ты посвятишь людям, сменит ночь, которую ты посвятишь себе.
Едва египтянин умолк, со всех сторон, сверху, снизу полилась нежнейшая музыка, рожденная в Лидии и достигшая совершенства в Ионии. Поток звуков захлестнул все чувства, он покорял своей красотой. Казалось, то были напевы невидимых духов, которые мог бы услышать в золотой век пастух где-нибудь среди долин Фессалии или полуденных лужаек близ Пафоса[94]. Слова, которые готовы были сорваться с губ Апекида, замерли. Ему казалось кощунством нарушить это очарование. Его впечатлительность, его греческая мягкость и тайный пыл его души взяли верх. Он откинулся на своем сиденье, жадно внимая, а хор пел нежную и сладостную песнь…
Глава I. Помпейские трущобы и герои арены
А теперь направимся в один из тех кварталов, которые были населены не знатными ценителями удовольствий, а их орудиями и жертвами; здесь обитали гладиаторы и призовые бойцы, злодеи и бедняки. Жестокие и бессовестные, это были трущобы древнего города.
На узкой, но людной улице стоял большой дом. У дверей его собирались люди, чьи железные мускулы, короткие и могучие, как у Геркулеса, шеи, суровые и смелые лица выдавали героев арены. Снаружи, на большой полке, стояли рядами сосуды с вином и маслом, а прямо над ней, на стене, было грубое изображение пьющего гладиатора – вот как давно существуют вывески. Внутри стояло несколько столиков, разделенных перегородками. За столиками сидели люди: одни пили, другие играли в кости или в более сложную игру, которую некоторые из ученых ошибочно принимали за шахматы. Было утро, и столь необычное для посещения таверны время свидетельствовало, что эти люди томятся от безделья. И все же, хотя дом был расположен среди трущоб, здесь не было и следов той грязи, которую мы нашли бы в современном городе. Веселый нрав помпейских граждан, которые не всегда слушались разума, но неизменно услаждали свои чувства, выразился в яркой росписи стен и в фантастической, но не лишенной изящества форме светильников, чаш и всякой хозяйственной утвари.