— Ступай!
Иван Жидок перескочил через фашины и, нагибаясь, побежал по болоту. Тотчас зашипела, взвилась, лопнула, раскинулась зелеными огнями ракета, другая, третья. Пушки замолкли. В уши надавила тишина. Меж красно-черных кочек болота стали подниматься люди, — утопая в тине, тяжело пошли к воротам. Все болото зашевелилось, закишело солдатами. С берега им на подмогу, уставя штыки, шли роты московских стрелков… Петр Алексеевич опустил трубу, потянул воздух сквозь зубы, сморщился: «Ох, — сказал, — ох». Из развороченной куртины в упор по наступающим гренадерам Ивана Жидка изрыгнули огонь пять уцелевших пушек. Отчаянный одинокий голос на болоте закричал: «Урааа!» — Из пролома стены выскакивали шведы, будто в неистовой радости бежали навстречу русским. Началась свалка, поднялся крик, рев, лязг. До четырех тысяч людей сбилось у стен и ворот…
Петр Алексеевич вылез из канавы, пошел, чмокая во мху тяжелыми ботфортами, и все шарил по себе, ища оброненную трубку ли, оружие ли… Его догнал низенький полковник Нечаев.
— Государь, туда нельзя…
И оба стали глядеть туда…
Петр Алексеевич — ему:
— Пошли за подмогой…
— Государь, не надо…
— Говорю — пошли…
— Не надо… Наши уж отбивают у него пушки…
— Врешь…
— Вижу…
И точно — метнула огонь в сторону ворот одна, другая пушка… Огромная толпа дерущихся заколебалась и хлынула через проломы в город…
Нечаев, плача выкаченными глазами:
— Государь, теперь — пошла потеха!..
Гренадеры и московские стрелки в ярости, что так было трудно и столько их напрасно побито шведом, — кололи, рубили и гнали неприятеля по узким уличкам до городской площади. Там сгоряча убили четырех барабанщиков высланных комендантом Юрьева бить шамад — сдачу. И только трубач с замковой башни, разрывая легкие хриплым ревом трубы, молившей о сдаче, с трудом и не сразу остановил побоище…
«Катерина» с опущенными парусами и повисшими на реях матросами скользила некоторое время вдоль берега в зеленой тени леса. После пушечного выстрела загрохотала якорная цепь. Тотчас подошла шлюпка. В ней стоял Меньшиков в длинном плаще, с высокими перьями на шляпе. На одни обшлага у красавца пошло, чай, не менее десяти аршин вишневого аглицкого сукна. Петр Алексеевич глядел на него сверху, облокотясь о фальшборт. Александр Данилович согнул руку коромыслом до правого уха, снял шляпу и, трижды отнеся ее вбок, крикнул:
— Виват! Господину бомбардиру — виват — с великой викторией…
— Погоди, я сейчас к тебе слезу, — тихим баском ответил Петр Алексеевич. — А у вас какие новинки?
— И у нас не без виктории.
— Это добро… А ты мне приготовил, чего я просил в письме? У нас там и пивишка кое-какого и того не было…
— Три бочонка ренского получены вчерась! — гаркнул Меньшиков. — В нашем стане не как у Шереметьева — ни в чем ни задержки, ни отказу нет…
— Хвастай, хвастай, — Петр Алексеевич подозвал капитана Неплюева и приказал ему завтра, как только на кораблях будет поднят флаг, при пушечной пальбе с обоих бортов выкинуть сигнал: «Взятые отвагой» — и с барабанным боем выносить на берег к войску шведские знамена. Для молодого капитана такое приказание была честь, он покраснел, Петр Алексеевич, смущая его упорным взглядом, сказал еще:
— Хорошо поплавали, командор.
Неплюев побагровел до пота, колючие глаза его от напряжения увлажнились, — царь назначал его командором — флагманом эскадры… Петр Алексеевич ничего больше не прибавил — вытягивая длинные ноги и царапая башмаками по смоляному борту, стал спускаться в шлюпку. Сел рядом с Меньшиковым, ткнул его локтем.
— Рад, что встретил, спасибо… Значит, и вас — с викторией: Шлиппенбаха разбили?..
— Да еще как, мин херц… Аникита Репнин налетел на телегах на него около Вендена, а полковник Рен с кавалерией, как я ему тогда посоветовал, преградил дорогу в город… Шведу — хочешь не хочешь — принимай бой в чистом поле… Разбили Шлиппенбаха так — сей иерой едва ушел с десятком кирасир в Ревель.
— Все-таки и в этот раз ушел… Ах, черти!
— Уж очень увертлив… Пустое, — он теперь без пушек, без знамен, без войска… Аникита Иванович потом с полпьяна плакался: «Не так, говорит, мне жалко — я Шлиппенбаха не взял, жалко его коня не взял: „птица!“ Я ему выговорил за такие слова: „Ты, говорю, Аникита Иванович, не крымский татарин — коней арканить, ты — русский генерал, должен иметь государское размышление…“ Так с ним поругались, страсть… И еще — новинка: из Варшавы прискакал передовой, — король Август посылает к тебе великого посла… Хорошо бы этого посла принять уж в самой Нарве, в замке… А? Мин херц?
Петр Алексеевич слушал его болтовню, щурился на зеленую воду, покусывая ноготь.
— Из Москвы были вести?
— Да опять тебе докука: был посланный от князя-кесаря, — писем, грамот приволок целый короб… Был проездом в Питербург Гаврила Бровкин, привез тебе из Измайловского письмецо. — Петр Алексеевич быстро взглянул на него. — Оно при мне, мин херц. Да еще — четыре дыни парниковых, вез их — завернуты в бараний тулуп, за ужином попробуем… Рассказывает — в Измайловском тебя ох как ждут, все глаза проплакали…
— Ну, уж это ты врешь! — Лодка подошла боком к песку. Петр Алексеевич выскочил и полез на берег, где над водой стоял шатер Меньшикова.
Ужинать сели в шатре — вдвоем. Петр Алексеевич, сутулясь на седельных подушках, ел много, — проголодался на Шереметьевых харчах. Меньшиков щепетно-неохотно брал с блюд и больше пил, прикладывая ладонь к широкому шарфу, туго повязанному по животу, — любезный, румяный, с лукавыми огонечками свечей в ласковых синих глазах. Осторожно, чтобы не увидеть ни малейшего неудовольствия на похудевшем и спокойном лице Петра Алексеевича, он рассказывал про нового фельдмаршала Огильви.
— Муж ученый, слов нет. Книги в телячьих корешках привез из Вены, целую телегу, свалены у него в шатре. Первым делом он нам отрезал, так-то гордо, что нашего ничего есть не станет… Нужно ему, как проснется, — вместо чарки с закуской, шеколад и кофей, и пшеничный хлеб белый, и в обед свежая рыба — и не всякая — именно налим ему нужен, и дичь, и телятина. Мы закручинились, — фельдмаршал приказал — надо доставать… Послал я в Ревель одного чухонца — лазутчика — за кофеем и шеколадом, своих дал пять червонцев… Корову привязали на прикол — только для него, девку нашли чистую, — доить, пахтать… Сколотили ему нужный чуланчик позади шатра и навесили замок… И ключа он от нужного чулана никому не дает…
Петр Алексеевич торопливо проглотил кусок, засмеялся:
— А за что же я ему плачу три тысячи ефимков, вот он вас, азиятов, и учит…
— Да, учит… На другой день вызвал полковников всех полков, не спросил имя, отчество, за руки ни с кем не поздоровался и давай важно рассказывать, как его любит император, да какие он водил войска, осаждал города, как ему маршал Вобан сказал: «Ты мой лучший ученик» — и подарил табакерку… Показал нам все ордена и эту табакерку, — на крышке — девка обнимает пушку, и нас отпустил… Шеколаду бы для приличия поднес, — нет… «Я, говорит, скоро напишу диспозицию, и вы тогда все поймете, как нужно брать Нарву…» По сей день пишет…
— Ну, ну… — Петр Алексеевич вытер салфеткой руки, взял за ножку магдебургский с золочеными божествами кубок из кокосового ореха, сказал, весело морща губы, — темные глаза его редко когда смеялись: — Как на Кукуе в мимопрошедшее время, восхвалим, сердешный друг, отца нашего Бахуса и матерь нашу неугомонную Венус… Давай-ка письмецо-то..
Малюсенькое письмецо, запечатанное воском и пахнущее тем же сладким и женским, как и платок с виноградными листочками, было от Катерины Василефской (хотя и написанное рукой Анисьи Толстой, потому что Катерина писать не умела).
«Государю, свету, радости… Посылаю вам, государь, свет, радость, гостинец — дыни, что за стеклами в Измайловском созрели, так-то сладки… Кушайте, государь, свет, радость, во здравие… И еще, свет мой, видеть вас желаю…»
— Немного написала… А долго, чай, думала, брови морщила, передник перебирала, — насмешливо, тихо проговорил Петр Алексеевич. Выпил кубок. Ударив себя по коленкам, поднялся и пошел из шатра. — Данилыч, крикни Макарова, разбери с ним московскую почту, а я — разомнусь.
Вечер был душный, от черного бора пахло теплой смолой. Большой закат, не светя, мрачно угасал. Как раз время кричать одиноко ночным птицам да беззвучно носиться летучим мышам над головой человека. На лугу кое-где еще краснели костры и звякали недоуздками кони конвоя, прибывшего с Меньшиковым. До колен омочив чулки в росе, Петр Алексеевич шел вдоль реки. Останавливался, чтобы глубже вздохнуть. На краю низинки, спускающейся к реке, опять остановился, — оттуда беспокойно тянуло прелью и медом, смутно курился не то дымок, не то варил пиво заяц, и явственно доносился голос, должно быть солдата-коновода, из тех балагуров, кто не даст людям спать — только бы слушали его были и небылицы. Петр Алексеевич повернул было назад, но донеслось: