Чтобы последовать этим добрым принципам, которые приносили превосходные плоды, я поискал глазами какую — нибудь невзрачную малышку. Ею оказалась Альфонсина М., дочка «Кож и сапожного инструмента». Невозможно вывести даже самого пустякового заключения из нашего кратковременного союза. Она не обладала ни доходами, ни привлекательностью. Это было безопасно с любой точки зрения.
Я танцую плохо, но добился того, что отплясываю польку, не думая об этом. Полька не относится к танцам высшего света, однако, без устали подпрыгивая, я трижды прошелся рядом с госпожой Б., которая тоже прыгала с инженеришкой из дорожного ведомства. Я посчитал, что оба они выглядели странно. Они казались заблудившимися в лесу, испуганными и занятыми главным образом друг другом.
Я проводил Альфонсину к матери и безукоризненно расшаркался. В этом кругу преуспевающих мелких торговцев, которые подпирали стены партера, сплетничали непринужденно и язвительно, не обращая никакого внимания на громыхание оркестра, мне отпускали только натянутые улыбки. Дело в том, что я был членом музыкального общества «Хоровая капелла», а все эти люди членами общества «Муниципальная музыка». Я, естественно, примкнул к первому, где объединились дворяне и видные жители города. Либералы из другой группы должны были бы понять, что мой выбор напрашивался сам собой.
Я пошел получить несколько более одобрительных улыбок от моих соратников по музыкальному обществу. Мне не хочется здесь упоминать «кое-кого», даже семейство де К. Я прекрасно знал, чего стоила их любезность, но было еще небольшое число мелких служащих, которые вступили в «Хоровую капеллу» в интересах карьеры. В этот вечер их привлекали для разных дел, почетных, но бесплатных, либо в оркестре (который поочередно был сначала от «Хоровой капеллы», потом от «Муниципальной музыки»), либо в качестве добровольных блюстителей порядка, которые повсюду должны были присутствовать. Они носили в нашем клане нарукавные повязки с золотой пуговкой.
Как я только что сказал, оркестр составляли музыканты то из «Хоровой капеллы», то из «Муниципальной музыки». Одни уступали место другим после каждой кадрили. Это придавало совершенно особое оживление балу дружбы.
Если говорить о нас, то мы гораздо чаще пускали в дело медные инструменты (мы были трубачами). У нас имелись корнет-а-пистоны, рожки, тромбоны и даже валторны, которые подавали очень волнующий сигнал перед началом каждого танцевального отделения. Муниципальный оркестр (который был музыкой) использовал одновременно и медные (менее искусно, чем наш), и деревянные духовые инструменты: кларнеты, флейты, гобои.
Как только слышались валторны, видно было, как приходят в движение нижние ярусы лож. Все дамы вставали. Вниз по лестнице струился поток шелков и муаров, а также переливающихся драгоценностей. Величественные лебеди приникали к майским жукам в черных фраках, и наша галера, на авось, пускалась в путь.
Как только гобои или флейта принимались выводить свои рулады, суматоха охватывала верхние ярусы; все сбегали по лестнице и наводняли партер, иногда даже с криками.
Но столь резкого разделения, как я здесь описываю, все же не было, и каждый раз отдельные перебежчики или смельчаки проникали во вражеский лагерь.
Я немного прогулялся по круговым проходам. И обнаружил в них оживление, которое нельзя было отнести на счет обычных мелких скандалов: насколько можно было судить по лицам, сияющим и насмешливым, речь, похоже, шла о шутке, вызвавшей общее веселье.
Я стал присматриваться и во все уши слушать, но понял суть, только войдя в фойе. Я был вынужден протереть глаза. Там была Жюли!
И ее присутствие там было весьма странным.
Когда я ее заметил, она показывала мне дурную сторону своего лица. Не знаю, что предшествовало моему появлению, но никогда прежде эта дурная сторона не была настолько дурной. Кривой рот полностью обезобразил щеку, и от него, словно ради привлечения внимания к глазу, пролегли две крупные глубокие морщины, а сам глаз в точности напоминал ложку простокваши.
Она сидела на стуле у стены, а вокруг нее, как вокруг упавшей лошади, на приличном расстоянии двигалось по дуге, с шушуканьем, все общество.
Она заплела свои волосы в косы и, надо признаться, очень, на мой вкус, красиво, а на шею повесила ожерелье из крупных плоских зеленых камней, которое, должно быть, досталось ей от прадеда Коста. Корсаж у нее тоже был зеленый, ядовито-зеленого цвета.
Я не смог обдумать как следует факт ее присутствия. Не успел я оправиться от этой неожиданности, как Жюли встала, словно не замечая людей, которые ее окружали, и направилась к партеру. Я вместе со всеми поспешил за ней.
Звучал вальс, который открывал выступление оркестра «Хоровой капеллы». Собралась самая блестящая публика партера. Мужчины и женщины, которые вошли вслед за Жюли в одно время со мною, сразу были захвачены музыкой и блеском зала. Они, можно сказать, немедленно совокупились и принялись кружиться. Ну а меня больше интересовало то, что, на мой взгляд, должно было произойти дальше.
Какое-то мгновение Жюли стояла опустив руки. Я все время видел ее только с некрасивой стороны, но подозревал, что ее прекрасная сторона должна быть чем-то занята. Я был потрясен до предела, когда через некоторое время понял, что она и в самом деле была занята — занята попытками кого-нибудь пленить.
Даже если бы у меня оставались хоть малейшие сомнения на этот счет, их рассеяли бы лица людей. Эти лица смеялись: мужские — с жестокой (и даже немного отчаянной) злобой, женские — со злобой, наполненной ликованием, давно выношенной, которая, чувствовалось, способна была не утихать сотню лет. Жюли явно хотела танцевать и призывала партнера.
Я довольно рассказал о себе, чтобы не подвергнуться риску быть обвиненным в чрезмерной сентиментальности. И все же мне стало очень не по себе, я был вроде как зол на самого себя, причем до такой степени, что скорее инстинктивно, чем сознательно, поймал себя на том, что почти громко произнес: «Уж не строит ли она глазки одним глазом?»
Она обернулась, но не ко мне, а в мою сторону, и в этой стороне зазвучал смех. Она тогда показала нам свой прекрасный профиль, щечку, гладкую, как морская галька, половину столь желанного рта, свой глаз, широко распахнутый и чистый, не кокетливый, как я в растерянности вообразил, а просто с печальным тяжелым взглядом, словно отягощенным упреком. Я понял общий смех и сам изобразил на лице слабую улыбку.
Но она не оставила мне времени еще пуще разжалобиться, если только на жалость я был настроен больше, чем на самозащиту. Снова заиграли вальс, и танцующие с увлечением стали кружиться, не думая ни о чем, в хмельном восторге. Я никогда не мог понять, почему в такие минуты их лица от удовольствия принимают страдальческое выражение. Жюли должна была это понимать, или, по крайней мере, ей захотелось сбросить гнет собственной усталости и почувствовать другую усталость, которая дурманила эти кружащиеся пары, поскольку я заметил, что она, как пичужка, завороженная змеей, маленькими шажками и почти незаметно приближалась к оживленной массе танцоров. Наконец она оказалась так близко, что я видел, как чьи-то волосы и шарфы в своем кружении буквально ласкали ее лицо и тело. Через мгновение она исчезла. И пока я с изумлением, которое всегда испытывал перед непредсказуемым поведением женщин, шарил глазами по толпе зрителей, спрашивая себя, куда же она могла скрыться и каким чудом ускользнула от моего внимания, какие-то необычайные восклицания подсказали мне, что только что произошло по-настоящему странное событие.
Даже вальс, казалось, из-за него расстроился. Змея танца не извивалась больше себе на радость, а местами подрагивала, словно мучимая болями в животе. Рядом со мной публика вставала на цыпочки и вытягивала шеи. Я видел, как на всех ярусах люди жадно наклонялись, как следили за чем-то взглядом, показывали это один другому и вдобавок переговаривались с возбуждением, которое начинало создавать более сильный шум, чем звуки оркестра. Сами музыканты выпустили мундштуки своих инструментов, от чего рты у них так и остались в виде куриных гузок.
Вдруг я услышал страшный шум. Бессознательно я втянул голову в плечи. У меня возникло впечатление, что казино обвалилось. Это был гром аплодисментов.
Я увидел наконец то, на что показывали пальцем. Это была увлеченная вальсом несчастная Жюли, которая с восторгом танцующей в паре женщины, застывшим на этом ужасном отрешенном лице, кружилась в полном одиночестве. Меня охватили мысли и чувства, похожие на мысли и чувства всех других, и я расхохотался в ту же секунду, когда раздался общий смех…
Если судить по мне, то на всех смех подействовал благотворно. Вид этой девушки с обезображенным лицом, которая бесстыдно демонстрировала свои желания, жег меня, как кислота. Никому нельзя позволять без особого риска снимать с себя все до костей, одежду и плоть, воланы и юбки, пластроны и манжеты. У кого не бывает минут отчаяния? Что стало бы с нами, если бы нам не дали больше ломать комедию? Смех, грохочущий, как водопад, был самым незатейливым способом промыть ожог и остудить его водой. К нему прибегли с охотой, на него не поскупились.