Итальянская фильма, снятая в Берлине для американского потребителя, в которой какого-то юнца с одичалым взором, в помятых коротких штанах, преследует по трущобам и развалинам и борделям какой-то международный агент; инсценировка «Очного цвета»[22], недавно показанная в соседней святомарфинской школе для девочек; анонимный рассказ в духе Кафки в некогда авангардном журнальчике, прочитанный вслух в классе г-ном Пеннантом, скучного вида англичанином с замечательным прошлым; и не в последнюю очередь давно отстоявшийся осадок разных домашних упоминаний о бегстве русских образованных людей от ленинского режима тридцать пять лет тому назад, — вот очевидные источники фантазий Виктора; когда-то они, должно быть, сильно волновали его, но теперь сделались откровенно утилитарными, служа ему простым и приятным снотворным средством.
Ему было теперь четырнадцать лет, но выглядел он двумя или тремя годами старше, — не оттого что был долговяз, под шесть футов, а из-за своей непринужденной манеры держаться, из-за выражения дружелюбного равнодушия в простых, но правильных чертах лица и отсутствия всякой угловатости или напряженности, что нисколько не исключало скромности и сдержанности, но придавало какую-то солнечность его застенчивости и учтивую независимость его спокойным повадкам. Коричневое родимое пятно размером с грош под левым глазом подчеркивало бледность его щек. Не думаю, чтобы он кого-нибудь любил.
В его отношениях с матерью горячая детская привязанность давно сменилась нежной снисходительностью, и он только позволял себе мысленно вздыхать, с улыбкою подчиняясь судьбе, когда она на своем беглом и развязном нью-йоркском наречии с резкими металлическими носовыми нотками и съезжанием в неразборчивые русизмы потчевала в его присутствии незнакомых людей историями, которые он слышал сотни раз и которые были либо безсовестно приукрашены, либо прямо сочинены. Еще хуже бывало, когда Эрих Винд, совершенно безъюморный педант, убежденный в безупречности своего английского языка (приобретенного в немецкой гимназии), в обществе таких же незнакомцев отпускал какую-нибудь затасканную остроту, именуя Атлантический океан «прудом», да еще с доверительно-лукавым видом человека, одаряющего слушателей редкой и сочной идиомой. Оба они в качестве психотерапевтов делали все, что было в их силах, чтобы олицетворить собою Лая и Иокасту, но мальчик оказался весьма посредственным маленьким Эдипом. Чтобы не усложнять модного треугольника фрейдоромана (отец, мать, дитя), первого Лизиного мужа никогда не упоминали. Только приблизительно ко времени поступления Виктора в Святоварфоломеевскую школу, когда брак Виндов начал разваливаться, Лиза сообщила ему, что до отъезда из Европы она была женою профессора Пнина. Она сказала, что ее бывший муж тоже переселился в Америку, что он даже скоро повидается с Виктором; и поскольку все, что бы Лиза ни говорила (широко раскрывая свои лучистые, синие, с черными ресницами глаза), неизменно приобретало налет некоторой таинственности и романтичности, величественный образ Тимофея Пнина, ученого аристократа, преподающего мертвый, можно сказать, язык в знаменитом Вэйндельском университете, в пятистах примерно верстах на северо-запад от Св. Варфоломея, приобрел в гостеприимном воображении Виктора странную прелесть, некое семейное сходство с теми болгарскими королями или средиземноморскими принцами, которые в прежнее время могли быть всемирно известными специалистами по бабочкам или морским раковинам. Поэтому он обрадовался, когда профессор Пнин вступил с ним в солидную и церемонную переписку; за первым письмом, написанным на чудесном французском языке, но довольно дурно напечатанным, последовала открытка с изображением Серой Белки. Открытка эта была из педагогической иллюстрированной серии «Наши млекопитающие и птицы»; Пнин купил всю серию нарочно для этой переписки. Виктору приятно было узнать, что слово «squirrel» (белка) греческого происхождения и значит «тень хвоста». Пнин приглашал Виктора к себе в гости на ближайшие каникулы и сообщал, что встретит его на вэйндельской автобусной станции. «Для того чтобы меня можно было узнать, — писал он (по-английски), — я появлюсь в темных очках и буду держать черный портфель с моей серебряной монограммой».
И Эрих, и Лиза Винд были болезненно озабочены «проблемой наследственности», и вместо того, чтобы радоваться художественному дарованию Виктора, угрюмо доискивались его истоков. Искусства и науки были довольно ярко представлены в их родословной. Не восходит ли увлечение Виктора красками к Гансу Андерсену (не состоявшему в родстве с датчанином, которого держат на ночном столике), витражных дел мастеру в Любеке, который помешался (вообразил себя собором) вскоре после того, как его любимая дочь вышла за седого гамбургского ювелира, автора монографии о сапфирах, деда Эриха по материнской линии? Или, может быть, почти патологическая точность карандаша и пера Виктора была побочным следствием научных занятий Боголеповых? Ибо прадед матери Виктора, седьмой сын сельского попа, был тот самый Феофилакт Боголепов, своеобразнейший гений, которому среди лучших русских математиков только Лобачевский и был соперник. Трудно сказать.
Гений не подчиняется общим правилам. В два года Виктор не чертил спиралевидных каракулей, чтобы изобразить пуговицу или иллюминаторы, подобно миллионам других детей, почему же ты так не рисуешь? Он любовно выводил свои абсолютно точные, замкнутые окружности. Если трехлетнего ребенка попросить срисовать квадрат, то один угол выйдет у него сносно, а прочие он передаст волнообразной или круглой линией; а Виктор в три года не только скопировал с презрительной точностью далеко не идеальный квадрат, предложенный испытателем (д-ром Лизой Винд), но и прибавил от себя еще один рядом, поменьше. Он миновал ту начальную стадию графической деятельности, когда дети рисуют «kopffüssler’ов» (людей-головастиков) или яйцевидных человечков с ножками-кочережками и руками, заканчивающимися грабельными зубьями; он вообще не рисовал человеческих фигур, и когда Папа (д-р Эрих Винд) заставил его нарисовать Маму (д-ра Лизу Винд), он изобразил нечто восхитительно волнистое, что, по его словам, было ее тенью на новом леднике. К четырем годам он придумал собственную систему подтушевки. В пять он начал изображать предметы в перспективе — правильно укороченную боковую стену здания; уменьшенное расстоянием дерево; один предмет, наполовину заслоненный другим. А в шесть лет Виктор уже различал то, что и не всякий взрослый научается видеть, — цвет тени, разницу в оттенке между тенью апельсина и сливы или аллигаторовой груши.
Для Виндов Виктор был трудным ребенком уже потому, что отказывался быть таковым. С точки зрения Виндов, всякий младенец мужеского пола одержим страстным желанием оскопить отца и ностальгическим стремлением вернуться в утробу матери. Виктор же не обнаруживал никаких изъянов в поведении, не копал в носу, не сосал большого пальца и даже не грыз ногтей. Д-р Винд, желая избежать того, что он, как радиофил, называл «статическими помехами в личных отношениях», попросил чету сторонних людей, молодого д-ра Штерна и его улыбчивую жену («Меня зовут Луис, а это Христина»), пропсихометрировать в Институте своего неприступного ребенка. Но результаты получались или чудовищные, или вовсе никакие: семилетний пациент выдержал так называемое испытание Годунова «Рисуем животное» на потрясающий интеллектуальный балл, соответствующий семнадцати годам, но когда ему предложили тест Фэрвью для взрослых, он тотчас скатился на умственный уровень двухлетнего. Сколько труда, мастерства, находчивости было потрачено на изобретение всех этих восхитительных опытов! Какая досада, что некоторые пациенты упорно не желают делать того, что от них ожидают! Взять, например, испытание на «Абсолютно свободную ассоциацию» (Кент — Розанофф), когда маленьких Джо или Джейн просят ответить на какое-нибудь Наводящее Слово, как то: стол, утка, музыка, больной, большой, низкий, глубокий, длинный, счастье, плод, мать, гриб. Или вот прелестная игра «Любознательность и отношение» (Бьевр) — дождливых вечеров отрада — тут маленьких Сэма или Руби просят сделать пометочку около тех слов, которых они побаиваются, как например: смерть, паденье, сон, циклоны, похороны, отец, ночь, операция, спальня, уборная, конвергировать и так далее. Имеется абстрактный тест Августы Ангст, где от малютки (das Kleine) требуется выразить ряд понятий (стон, удовольствие, темнота), не отрывая карандаша. Ну и, само собой, «Игра в куклы», где Патрику или Патриции вручаются две одинаковые резиновые куколки и симпатичный кусочек глины, который Пат должен(-на) прилепить к одной из них, прежде чем начать с ними играть, и что за прелесть этот кукольный дом, сколько в нем комнат, сколько затейливых миньятюрных вещиц, включая ночной горшочек величиною с желудевую чашечку, аптечный шкапчик, кочергу, двуспальную кроватку и даже пару крошечных резиновых перчаток на кухне, и можно быть гадким сколько захочешь и делать все что угодно с куклой-папой, если тебе кажется, что она бьет куклу-маму, когда они тушат свет в спальне. Но нехороший Виктор не желал играть с Лу и Тиной, игнорировал кукол, вычеркивал все слова подряд (что было против правил) и делал рисунки, начисто лишенные всякого нечеловеческого смысла.