Она качает головой, медленно, туда-сюда, туда-сюда…
— Тогда что? — И другим голосом: — А все бы могло так славно устроиться, если бы вы захотели, так легко… А Миллике я беру на себя…
Она снова качает головой.
— Вы же знаете, что они за вами следят. Их двое, а может, трое. Мужчины уж так устроены. О! Грош им цена, одна злоба и зависть. А похоть… Этот савоец… — Он говорит без разбора, забывая о чем: — Вы, должно быть, решили, что он от вас так легко не отстанет… Они бродят по лесу… Они могут все видеть… Оттуда, сверху… — Он указывает на розовый склон скалы. — Вон оттуда… Ладно, если хотят… Если бы я захотел, от савойца легко избавиться… Можно подать жалобу…
Она в третий раз качает головой.
— Конечно, я все понимаю, — говорит Руж, не понимая ничего. — Мы не станем жаловаться. А в остальном… Вы же еще не знаете: Миллике хочет забрать вас назад… Все против нас.
Он думает, что она удивится, но она не кажется удивленной, во всяком случае, насколько можно заметить в пепельно-серой дымке, постепенно затопляющей розовые уголья вокруг. Жюльет поднимает лицо, смотрит на него и молчит.
— Да, — говорит Руж, — вот оно как… А Миллике — это все от зависти, но уж она его крепко скрутила. Теперь он знает, что его ждет здесь, и не посмеет прийти… — Он показывает на ружье: — Отлично знает, что у меня есть чем его встретить, но дело еще не улажено. Савоец — это раз, да еще Миллике — всего два… Но это не все. Тут и другие есть… — Он поднимает руку и обводит ей весь берег: — Все эти парни там… Кто их знает… Все, кто хотят, кому бы хотелось… Большой Алексис, малыш Бюссе, даже этот алкаш Шови… — Он злится: — Вся эта орава, пойди знай, где они все. Тут и там, и каждый вас поджидает. Ну вот, если вы скажете, что вам здесь хорошо…
Она кивает в знак согласия.
— Если вам не в чем нас упрекнуть… Декостера, меня…
Она отрицательно качает головой.
— Тогда зачем вы убежали? Жюльет, маленькая Жюльет. Отчего захотели меня… нас покинуть?
Она снова кивает головой, прерывая его, и что-то говорит Ружу.
Руж слушает, как она говорит, говорит, говорит, со своим глуховатым акцентом, и вдруг вскрикивает:
— Боже мой! Вам надо было сказать! Все из-за горбуна? Вы шли к нему?
Она все не может остановиться, путается в словах, смеется; ей не хватает слов, она выдумывает их на ходу, снова смеется.
— Почему вы мне все не сказали? — спрашивает Руж.
Он тоже смеется.
— Ну да, почему не сказали? Я бы сходил за ним сам. Я против него ничего не имею. Он… он не считается, он не опасен… Маленький горбун, черт возьми! Его музыка, надо же, я понимаю! Ах, Жюльет, будьте уверены, вы меня так напугали! Я старик, вот и решил: «Ну, я ей уже надоел…» Так дело в этом итальянце, ведь он итальянец, верно? Он вам нужен? Ну да, горбун, он работает с Росси. Музыка, я понимаю… Чего же проще…
Она говорит, и снова он:
— Я отыщу его завтра… Если вы захотите, пусть приходит в любое время. Он ведь тоже здесь никого не знает, бедняга, да и горб отпугивает людей… Так вы скучаете без его музыки? Я понимаю! Я ведь и сам такой, тоже скучаю! Вы видите, Жюльет, видите, мы похожи!.. — Вдруг он прерывается: — Когда вам исполнится двадцать лет?
— В марте на будущий год.
Руж считает на пальцах:
— Восемь месяцев, чуть больше, чем восемь месяцев… — Он принимается ходить туда-сюда. — Да, Миллике. Плохо то, что пока на его стороне закон… Потом все будет зависеть от вас. Если вам подойдет, мы могли бы… Мне надо все разузнать. Жюльет, мне шестьдесят два, я мог бы быть вашим дедом. Но ведь мог бы быть и отцом, на это тоже закон есть…
Она молчит.
Засунув руки в карманы, он бродит у воды, в которой рождается звезда, похожая на качающийся поплавок заброшенной кем-то удочки.
Потом он говорит совсем другим голосом:
— А пока я запрещаю вам отходить далеко от дома. Вы слышите, Жюльет, я запрещаю вам выходить одной.
Видит ли он, как подается она вперед всем телом и склоняет голову? Может ли он не увидеть?
Она сцепляет руки в замок и прячет их между колен.
— Ну, а горбун… Договорились, я пойду к нему завтра.
Они опрыскивают виноград купоросом в третий или четвертый раз, никуда не денешься от всех этих новых методов. Сейчас положено купоросить и шесть, и семь раз; сразу же после ливня они бегут наверх к своим чанам. Наверх — это значит на склон над деревней, за полями, садами. Летом прошло несколько сильных дождей, после которых все эти работяги в синих блузах, с посиневшими от купороса усами, бродящие вверх-вниз, вверх-вниз между лозами, сразу хватались за пульверизатор.
Малышка Эмили идет к ним со своей корзинкой. Она должна отнести завтрак отцу и братьям. У нее красивое платье в полоску, соломенная шляпка с шелковой лентой, красивые светлые волосы;
Господи, что еще надо в жизни? Она спрашивает у деревьев: где он? Она идет среди вишен по заросшей травой дороге с двумя колеями; Боже мой, какой можно быть одинокой! Она поднимает глаза, вокруг пустота, вокруг ни единой живой души. Только ее собственная тень на траве слева и чуть впереди. Тогда она смотрит назад и видит деревню на склоне и все ее крыши, но что ей за дело до этих крыш? До этих яблонь, орешника, слив, загородок, железной дороги, вокзала? Когда идешь вверх, озеро сзади становится шире, а за ним встают горы, дрожащие в теплом воздухе, словно готовые к отлету воздушные шары. Она идет вместе со своей тенью. Она уже видит виноградник, где должны ее ждать отец и два брата. Виноградник с другой стороны стены, туда ведет железная красная дверь; она видит резные листья с голубыми разводами на дивном зеленом цвете, как после голубого дождя. Голубой дождь пролился на землю, подпорки и камни. Она видит своего отца и двух братьев, в плетеных шляпах и с медными чанами; усы у них — как мокрая штукатурка, грудь — как кирпичная кладка, штаны — как столбы из цемента.
Они говорят: «А! Это ты» — и уходят мыть руки. Вот и все. Она ставит корзину на стену, откидывает белую тряпицу, вытаскивает две бутылки, ставит их в тень, вынимает ножи и стаканы (они едят без тарелок руками) и ждет. В ее голове одни только обрывки мыслей… Вот таков мой отец. Отец и братья молчат, потому что говорить им не о чем, да к тому же они проголодались. Они устраиваются бок о бок, между их головами виднеется озеро. Много чего можно видеть между их головами: муху и бело-желтую бабочку, а еще парус. Они нарезают хлеб и сыр, подцепляют еду кончиками ножей и отправляют в рот. Потом руки их опускаются, а челюсти ходят туда-сюда; никто не двинется с места, не скажет ни слова. Они свесили головы, руки и ноги вперед. Обычно они не такие. Но в чем дело? В чем дело? Как так выходит, что ничего и нигде не выходит? Между их плечами вода, вот и все; между головами вода, вот и все. О, расставание! Они здесь, и я тоже здесь, они едят хлеб и сыр. Она видит воду: прощание; она видит деревья: прощание, прощание! Но вот там, у изгиба реки, под скалой, виден кусочек берега; конечно, он там, он там, а я здесь. Морис там, а я тут, о, прощание! Она опускает глаза, она не может смотреть, у нее больше нет сил, а отец и братья — те ничего не замечают. Как им понять ее, ведь никто не может понять другого, человек один, всегда один; вот они, вот он, а вот я. А ведь мы думали, что он и я… У меня было все оттого, что был он… Все уходит, и как тут сдержать рыдание, но они пьют и едят, ничего не видят и ничего не слышат. Они пускают по кругу стакан, причмокивают губами, облизывают кончики усов и встают. Но мне-то, куда мне идти?
Они снова берутся за медные чаны и идут набирать раствор; она складывает в корзину бутылки, ножи и стаканы; куда же идти?
Она снова идет по вишневому саду. Теперь ее тень идет следом и справа. Тень вертится вокруг вас до самой смерти, а потом конец.
Она входит в деревню. С ней здороваются, она отвечает — вот и все. Вдруг она останавливается. Она видит Ружа, который идет перед ней и сворачивает в переулок; сама не зная зачем, она следует за ним. Вот он проходит за сараями, там, где мастерская итальянского коротышки-сапожника…
В тот час все работали на виноградниках, и Руж никого или почти никого не встретил, кроме детей, игравших на берегу, и женщин напротив жилища Перрена, да и те стирали, стоя к нему спиной. Он не заметил Эмили, свернул за сараи и подошел к двери с надписью сверху черным по белому: «Сапожник». Этот старик сапожник был итальянцем, Руж хорошо его знал — звали итальянца Росси. Но уже месяца два, как Росси увезли в больницу с двойным переломом ноги, и в мастерской заправлял его работник — горбун. Он появился в деревне как раз перед тем, как с Росси стряслась беда, и Руж ничего про него не знал, да и никто ничего про него не знал. В один прекрасный день он пришел к Миллике со своим аккордеоном, и люди сказали: «Он чертовски здорово играет». Потом он пришел еще раз, и все согласились, что таких, как он, еще поискать. А потом был этот вечер с савойцем, и больше его никто и не видел. Откуда пришел он? Никто не знал. И вот Руж толкнул дверь, зная только то, что горбун в мастерской, потому что видел его в окно. Он услышал стук молотка, потом наступила тишина, и прозвучало: «Входите!»