Должен тебе сказать, что довольно давно я любил останавливаться перед витриной одного берлинского книжного магазина, расположенного в квартале со множеством кафе и театров, и с интересом разглядывать тома с заглавиями вроде «Нравы Луизианы». В магазине сидела импозантная и, скажем без обиняков, потасканная женщина. Поблизости располагался ресторан, большинство посетителей которого были швейцарцы.
Один из ресторанчиков назывался «Коровник». Там играла дамская капелла, ее руководительница сказала мне, что она родом из Биля. Я ответил, что мне приятно слышать это, я тоже там вырос.
У Ашингера был картофельный салат с колбасой, а если хочется чего-то более утонченного — жареные голуби. Они до сих пор греют мне душу. Шедевры кулинарного искусства могут оставлять по себе такую же дорогую память, как и хорошая книга.
В этой самой местности находилось кладбище с могилами эпохи романтизма. Городской транспорт мчался без всякого пиетета мимо, однако часто именно диссонансы, а не созвучия, заставляют нас обратить на что-либо внимание.
Вечером я зашел в город, двигаясь от заведения к заведению; в одном из них сидела только одна девушка, которая что-то писала.
В испанском винном погребке я заказал каталонского вина, салями и еще попросил завести мне музыку. Там было электрическое пианино. Хозяйка отказалась от вина, которым я пытался ее угостить; у нее были симпатичные глаза, и она удостоила меня легкого кокетства. Ее супруг заметил меня.
На овальном столе лежали журналы. Колбаса была отменного вкуса. Я вышел из погребка прогуляться у дома. Свобода моих желаний не была понята правильно. Хозяин бросился за мной по пятам, потребовал ответа, так что мне пришлось успокоить его, показав бумажку в пятьдесят франков. Кошелек легко устанавливает отношения и меняет взгляды. Если где что разладилось, деньги на удивление быстро все склеят.
В следующем трактире были политические дебаты, я тут же в них включился. Официантка сказала мне, что я порадовал бы ее, если бы как можно меньше встревал в разговор, а лучше, может быть, и вообще поскорее удалился. Ее желание было исполнено.
Шатаясь, я ввалился в кондитерскую и, продолжая шататься, даже выпил еще коньяку. Два музыканта сыграли мне Грига, но шеф заведения набычился мигом и попросил меня выйти с ним в коридор. Здесь он доходчиво дал мне понять, что я осчастливил бы его, усвоив некоторые вещи. Обмен репликами превратился в образец изъявления взаимной вежливости. Я с полным пониманием отношусь к сложившейся ситуации, попытался высказаться я, однако гибкость моего языка временно была ослаблена.
На улице, вид которой обрадовал меня, как встреча со старой подругой, меня мотало от одного тротуара к другому, что вызвало участливый ужас добрых людей.
— Можем ли мы предложить вам отдохнуть у нас? Настоятельно просим вас довериться нам.
В ответ из моих уст прозвучало:
— Ваша доброта восторгает меня, но Господь обо мне позаботится.
— Вы правы, однако…
— Никаких однако, — мягко оборвал я дискуссию и двинулся дальше, вполне справляясь с дорогой, достал из кармана фигурную макаронину и проглотил ее.
ПАРЦИФАЛЬ ПИШЕТ СВОЕЙ ПОДРУГЕ
В душе я еще так юн, писал Парцифаль своей подруге, а потому многое оставляю без внимания, читаю каждую книгу, отвлекаюсь на каждого попадающегося мне человека. Я такой же, как все: мы больше любим заниматься другими, чем самими собой, заботимся о них, потому что видим их недостатки. Мои пороки заметнее другим, чем мне самому, и они судачат обо мне, как и я о них. Мне еще ни разу не приходило в голову подумать о себе пренебрежительно. Уверенность, что я кое-чего да значу, не покидает меня никогда. Ты и другие хотели бы, конечно, сбить меня с толку, но как я могу в угоду вам обманываться. Ведь тогда я бы стал неискренним. От мысли о твоих прелестях я пустился в пляс, упал, попал в больницу и вместо того, чтобы известить тебя об этом как полагается, стал упиваться беспрестанными фантазиями, будто я рядом с тобой. Ты была постоянно рядом, смотрела на меня. Может быть, именно любовь — враг любви. От бесконечной верности я стал тебе неверен, от бесконечного вожделения прекрасного я вел себя некрасиво и после не осмеливался, когда осознал это, навестить тебя, бродил вокруг, искренне преданный тебе разом и сердцем и разумом, и потому ставший вялым. Вот ведь как обстоит дело, подруга: я не мог пойти к тебе, потому что ты уже и так осчастливила меня сверх меры, ты, может быть, отняла бы у меня мое приобретение. Говоря совсем попросту, я и так получил от тебя довольно, то есть я был так тобой занят, что в твоем присутствии просто не было надобности. Кроме того, я стыдился тебя, потому что слишком много о тебе надумал. Меня так и тянет познакомиться с другой, чтобы обмануть ее восхитительным образом, оказывать ей знаки внимания, на которые только ты имеешь право. Разве ты не лишила меня веселия, не превратила в растерянного ребенка? Любовь делает ребячливым, и мог ли я позволить себе так обеднеть? Став перед тобой таким бедняком, я уже не мог решиться вернуться к тебе, старался изо всех сил вновь отыскать дорогу к себе. Понемногу я разучился плакать по тебе. Я никогда не смогу тебя забыть, но я так же не в состоянии ради тебя презирать все, меня окружающее. С течением времени такая страсть стала бы монотонной. Могу ли я позволить одному-единственному чувству омрачить все, допустить, чтобы счастье обладало властью делать меня несчастным? Мой долг — следить за живостью моих способностей. Ради тебя я не имею права забывать, что человек должен стараться оказать почет своему ближнему, являя ему такое зрелище, которое тот мог бы одобрить. Несчастного, погребенного под множеством чувств, ближние одобрить не могут, а я не таков, чтобы мог не ощущать себя неприятно оттого, что меня жалеют. Я люблю тебя и обладаю тобой, а раз я тобой обладаю, мне нет нужды с тобой встречаться. Зачем куда-то отправляться, чтобы добыть то, что у тебя и так есть? Ты насытила меня навсегда, дала мне слишком много, позволила мне взять слишком много, чтобы я желал получить что-нибудь еще. Кто пожелает налить в сосуд еще, когда видит, что тот и так полон до краев? Одним словом, я нахожу тебя слишком прекрасной для вожделения и вознес тебя слишком высоко, чтобы мне было тебя довольно. Не люблю иметь дело с вознесенными до небес, не хочу играть роль, которой тебе пришлось бы злоупотребить. Считал ли я тебя когда-нибудь умной? Ни в коей мере. Я еще не насладился тобой вполне, и если тебе когда-нибудь придет в голову посмеяться над моей смиренностью, то тебя ждет сюрприз, чего я тебе почти желаю; ведь при всей жажде самоотречения во мне не умерло желание, чтобы меня уважали. Быть может, это желание во мне слишком развито, однако раз оно мне дано, я должен с ним считаться. А еще во мне есть нечто, испытывающее счастье от презрения к счастью. Отвергая тебя, прекрасная, я не могу не сложить в молитве руки и не попросить Бога о прощении, но я не желаю зависеть от тебя в том, томлюсь ли я по тебе до смерти. Я не могу доверить себя никому, кроме меня самого, потому что лишь я знаю, как со мной управляться, и, значит, мне приходится подчиниться самому себе.
И ангелу приходится подождать, пока ему не дадут понять, что в нем появилась нужда. Это длится порой дольше, чем он предполагал, но с этим приходится смиряться, ему не полагается воображать, будто он незаменим. Не хотел бы я быть на его месте, на месте того, кого я сделал ангелом. Я обожествлял его, чтобы он нигде мне больше не попадался, оставался картинно-неизменным, чтобы я всегда мог на него смотреть, если будет потребность или желание, черпая из созерцания мужество. Мне его почти жаль, он думал, я любопытен, буду бежать за ним следом, тогда как он у меня, можно сказать, в кармане или что-то вроде повязки на голове. Я больше не хожу к нему, это он окружает меня, я вижу себя озаренным его светом. Кто умел быть щедрым, умел и принимать от другого. И в том и в другом нужен навык. Он возник из жалости, но, может быть, я примусь умолять его. Он в сомнении, ему не по себе. То я верю в него, то не верю, а он должен это терпеть, милый.
Молодой человек, работавший в одной конторе, вел дела пристойно, деликатно и учтиво; каждое воскресенье он ходил в церковь, писал письма братьям и сестрам, рассказывая в них, как обстоят его дела, описывал то или иное обстоятельство, а в конце всегда просил прислать ответ. Его родители заботились бы о нем, если бы им довелось дожить до этого времени. От чрезвычайной рассудительности он был бледен, от чрезвычайной утонченности чувств — без чувств. За конторкой, подперев голову рукой, он часто погружался в мечтания, надеясь пережить что-нибудь необычайное, но что-то ничего необычайного не происходило. Проживал он, разумеется, в комнате с альковом, барабанил пальцами по стене, отчего сосед принимался кричать: «В чем дело?» — «Мне скучно, — отвечал он, — а легкое постукивание — не что иное, как небольшое развлечение». — «Извольте оставить это занятие, вы мне мешаете». В ответ звучало: «Не волнуйтесь, я вас больше не побеспокою». Хозяйка каждое утро приносила ему кофе; она была округла, как яблоко, и выглядела такой же, как яблоко, здоровой. «Если желаете, я готов на вас жениться», — проговорил однажды жилец. Он сделал это не слишком-то раздумывая. Стояла такая многозначительная весенняя погода, на улицах было так тепло, а люди были такие приветливые. Она ответила со смехом: «Почему бы и нет? Правда, для мужа вы слишком молоды. Я могла бы взять вас в сынки». Это его не заинтересовало. Несколько раз к нему приходила девушка. Хозяйка была заинтригована; нет, не то чтобы, но она не могла удержаться и сказала, как неприятно было бы ей, если бы барышня появилась еще. Когда он стоял в комнате, высунувшись из окна, его наполняло томление. Томление — это когда не знаешь, куда тебя влечет. Чтобы избежать однообразия, он часто менял жилье. Вечерние пейзажи напоминали вечерю, закат — лик Иисуса. Внутренне он часто менялся — становился из богатого бедным, из спокойного беспокойным; его почерк выдавал в нем витиеватую ограниченность: он был готов и к смирению, и к порыву. Однажды он попал в зал, разделенный балюстрадой из темного дуба на две половины. Жаль, что в постели не лежала красотка. Этот покой стоил сорок франков, а он никогда не платил за комнату больше восемнадцати в месяц. Он мигом насмотрелся досыта во все окна и простился с самым благородным жилищем, какое ему доводилось видеть, ушел несчастный, чтобы уже вскоре оказаться довольно счастливым. То он ощущал приливы твердости, то ему ее не хватало. Все было ему важно и в то же время совершенно не важно. Одной из его черт было то, что он никогда не был в согласии с собой; ему никогда не хватало мужества поверить, что люди когда-нибудь его полюбят, но душа его тут же в этом утешала. Он не считал себя ни сильным, ни слабым, оказываясь то таким, то этаким, по обстоятельствам. Провести год-другой без достойных упоминания друзей льстило его пониманию чести. Поскольку люди почти вызывали его жалость, он переносил их с охотой и все надеялся на счастье, заключенное в вере, не ради счастья, но ради умиления. Назовем его Эрихом, потому что это такое светловолосое имя, от которого веет невинностью и идеализмом. Одно время он жил в узком, но интересном в архитектурном отношении переулке старого города у семейства портных, однажды занимал должность — всего один день. По этому поводу он написал начальнику следующее извинение: «Я понял, что в вашем заведении меня не ожидает процветание, и ретировался к моей полной материнского чувства подруге, в связи с чем нижайше прошу посчитать это по-человечески понятным». В отчем доме он прочел историю о Питере Марице, молодом буре, которому пришлось, когда его призвали, сражаться против лучшего друга. На главной улице находилась кофейня или безалкогольное заведение, где можно было выпить чашку шоколада за двадцать раппенов и съесть кусочек кекса за те же деньги. Порция жареного картофеля стоила пятнадцать сантимов. Из окна был виден славный сад; цветы словно говорили посетителю: «Приятного аппетита!» Однажды официантка шепнула Эриху, что некий господин спрашивал ее о нем. «И что вы ему сказали?» — «Да что же я могла ему сказать, когда я ни имени вашего не знаю, ни рода ваших занятий». — «Да я и сам едва себя знаю, — сказал он на это, — да и не очень надеюсь; что-то подсказывает мне, что счастлив тот, кто не бередит себя вопросами о своем предназначении». В кофейню нередко заходила дама в прекрасных перчатках, державшая себя с таким достоинством, что ему было не трудно одарить ее в своем воображении мраморным дворцом с искусно изогнутыми, великолепными лестницами, а себя превратить, пока он ел яичницу, в ее пажа, для чего, как он полагал, у него была подходящая фигура и соответствующие способности. Прекрасные руки, как же он любил смотреть на них! За шесть лет он один-единственный раз был на концерте. Экономность была ему по вкусу, как отлично приготовленное блюдо. Людям отмерены скупые семьдесят лет. Бог дает немного, чтобы и малое что-нибудь да значило, чтобы не умирала благодарность. Его часто тянуло к деревьям, тихо пускающим корни и довольным местом, отведенным им тем, кто их посадил. «Я была бы рада, если бы ты стал другом моего дома», — сказала ему дама, понимавшая его лишь отчасти. Такую роль он себе никогда бы не позволил. Те, кто видят себя и других неясно, порой ошибаются. Радость радостному не дорога; счастливый может растратить немало счастья, потому что убежден, что оно ждет его повсюду.