— О, не беспокойтесь, — ответил мсье Профон. — Я буду счастлив приобрести эту вещицу.
И он выписал чек вечным пером с тяжёлой золотой отделкой. Сомс тревожно наблюдал за процедурой. Каким образом узнал этот господин, что он хочет продать Гогена? Мсье Профон протянул ему чек.
— Англичане очень странно относятся к картинам. И французы тоже, да и мои соотечественники. Очень странно.
— Я вас не понимаю, — деревянным голосом сказал Сомс.
— Словно это шляпы, — загадочно произнёс мсье Профон. — Большие и маленькие, кверху поля или книзу — все по моде. Очень странно.
Он улыбнулся и поплыл прочь из галереи, синий и крепкий, как дым его превосходной сигары.
Сомс принял чек с таким чувством, словно Профон поставил под вопрос истинную ценность собственничества. «Космополит», — думал он, наблюдая, как Профон и Аннет сходят с веранды и направляются к реке. Что нашла его жена в этом бельгийце? Сомс не понимал — разве что ей приятно поговорить на родном языке; и тотчас промелькнуло в его мыслях то, что Профон назвал бы «маленьким сомнением»: не слишком ли красива Аннет, чтобы безопасно расхаживать с подобным «космополитом»? Даже на таком расстоянии Сомс видел синий дымок сигары мсье Профона, клубившийся в ровном свете солнца; и его серые замшевые ботинки и серую фетровую шляпу: мсье изысканный щёголь. И видел он также, как быстро его жена повернула голову, так прямо сидевшую над соблазнительной шеей и плечами. Этот поворот шеи всегда казался Сомсу немного показным и каким-то опереточным — не вполне приличным для леди. Гуляющие шли по узкой дорожке в нижнем конце сада. К ним присоединился молодой человек во фланелевом костюме — верно, какой-нибудь воскресный гость, приехавший по реке. Сомс вернулся к своему Гойе. Он ещё смотрел на Флёр-виноградаршу, встревоженный новостью, которую сообщила ему Уиннфрид, когда голос его жены сказал:
— Мистер Майкл Монт, Сомс. Ты его приглашал посмотреть картины.
Тот бойкий молодой человек с выставки на Корк-стрит!
— Как видите, сэр, я к вам с налётом! Я живу всего в четырех милях от Пэнгборна[35]. Прекрасная погода, не правда ли?
Оказавшись лицом к лицу с результатами своей экспансивности, Сомс сощурил глаза на гостя. Губы у молодого человека были большие, изогнутые точно с них не сходила усмешка. И почему он не отрастит подлиннее остатки своих идиотских усиков, которые придают ему вид шута из мюзик-холла? Зачем современная молодёжь унижает свой класс этими щёточками на верхней губе или фатоватыми крошечными бакенбардами? Уф! Претенциозные кретины! Но в прочих отношениях Сомс нашёл гостя вполне приемлемым, фланелевый костюм его был безукоризненно чист.
— Рад вас видеть, — сказал он.
Молодой человек поглядел по сторонам, потом остановился, поражённый:
— Вот это картина!
Сомс вряд ли мог бы разобраться в тех смешанных чувствах, которые вспыхнули в нём, когда он увидел, что замечание относилось к копии Гойи.
— Да, — сухо сказал он, — это не Гойя. Это только копия. Я заказал её, потому что девушка с фрески напоминает мне мою дочь.
— Верно! Мне и то показалось, что я узнаю это лицо, сэр. Она здесь?
Откровенность молодого человека почти обезоружила Сомса.
— Она приедет после чая. Не хотите ли осмотреть картины?
И Сомс начал обход, никогда не надоедавший ему. Он не ждал большого понимания от человека, принявшего копию за подлинник, но, переходя от отдела к отделу, от периода к периоду, поражался откровенным и метким замечаниям Монта. Сам от природы проницательный и даже чувствительный под маской сдержанности, Сомс недаром тридцать восемь лет уделил своей коллекционерской страсти, и его понимание картин не ограничивалось знанием их рыночной цены. Он являлся своего рода промежуточным звеном между художником и покупающей публикой. Искусство для искусства и всякая такая материя, конечно, пустая болтовня. Но эстетизм и хороший вкус необходимы. Если известное количество любителей, обладающих хорошим вкусом, признают вещь, то она приобретает твёрдую рыночную ценность, или, иными словами, становится «произведением искусства». Разрыва, в сущности, нет. И он так привык к овечьему стаду робких и незрячих посетителей, что не мог не заинтересоваться гостем, который, не колеблясь, говорил Мауве: «Эх, хороши стога» или о Якобе Мэрисе: «Да, не пожалел красок. Вот Маттейс Мэрис[36], тот настоящий мастер, правда, сэр? Его поверхность хоть копай лопатой». Но только когда молодой человек свистнул перед Уистлером[37] со словами: «Как вы думаете, сэр, он когда-нибудь видел в натуре голую женщину?» — Сомс заметил:
— Кто вы сами, мистер Монт, если разрешите спросить?
— Я, сэр? Раньше я думал сделаться художником, но этому помешала война. Там, в окопах, знаете ли, я тешился мечтой о бирже, чтобы было тепло и уютно и не слишком шумно. Но этому помешало заключение мира; на акциях сейчас далеко не уедешь, правда ведь? Я только год как демобилизован. Что вы мне посоветуете, сэр?
— Есть у вас средства?
— Как сказать, — ответил молодой человек. — У меня есть отец. Я защищал его жизнь во время войны, так что теперь он обязан поддерживать мою жизнь. Хотя, конечно, возникает вопрос, оставят ли ему его собственность. Что вы на этот счёт думаете, сэр?
Сомс улыбнулся бледной оборонительной улыбкой.
— Старика чуть ли не удар хватает, когда я говорю, что ему, может быть, придётся работать. Он, понимаете ли, землевладелец; роковая болезнь.
— Вот мой подлинный Гойя, — сухо сказал Сомс.
— Чёрт побери! Вот был гений! Я видел раз в Мюнхене одну вещь Гойи, от которой прямо обалдел: зловреднейшая старуха в роскошнейших кружевах[38]. Да, этот не шёл навстречу вкусам публики. В своё время был, наверно, вроде бомбы; условностям от него досталось. Перед ним и Веласкес[39] бледнеет — вы не находите?
— Веласкеса у меня нет, — сказал Сомс.
Молодой человек посмотрел на него внимательно.
— Да, — сказал он, — такую роскошь могут позволить себе только государства да спекулянты. Почему бы всем обанкротившимся государствам не продать спекулянтам насильственным порядком своих Веласкесов, Тицианов и прочие шедевры, а потом издать закон, что всякий, кто владеет картиной старых мастеров (смотри прилагаемый список), обязан вывесить её в какой-либо национальной галерее? Пожалуй, стоило бы.
— Не сойти ли нам вниз, к чаю? — предложил Сомс.
Уши молодого человека словно опали, прижавшись плотнее к черепу. «Он не лишён такта», — подумал Сомс, выходя следом за ним из галереи.
Гойя с его сатирической необычайной любовью к деталям, его своеобразной линией и смелостью светотени мог бы в точности воспроизвести группу, собравшуюся внизу на веранде за чайным столом Аннет. Быть может, он один из всех художников мог бы отдать должное солнечным лучам, струившимся сквозь увитый плющом трельяж; матовой бронзе, старинному хрусталю, тонким ломтикам лимона в бледном янтаре чая; отдать должное самой Аннет, одетой в чёрные кружева, — в её красоте было что-то от белокурой испанки, хоть ей и не хватало одухотворённости женщин этого редкого типа; отдать должное седоволосой, затянутой в корсет степенности Уинифрид; седой и худощавой корректности Сомса; живому Майклу Монту, востроухому и востроглазому; смуглой, лениво улыбающейся, начинающей полнеть Имоджин; Просперу Профону, чья улыбка словно говорила: «Право, мистер Гойя, стоит ли изображать эту маленькую компанийку?», и, наконец, Джеку Кардигану, чьи невозмутимо сияющие глаза и полнокровный загар выдавали его руководящий принцип: «Я — англичанин и живу, чтобы быть здоровым».
— Странно, кстати сказать, что Имоджин, которая девушкой торжественно обещала однажды у Тимоти не выходить замуж за хорошего человека, потому что все они так скучны, — что эта Имоджин вышла замуж за Джека Кардигана, в котором здоровье настолько стёрло все следы первородного греха, что она могла бы удалиться на покой с десятью тысячами других англичан и не найти различия между ними и тем, кого она избрала разделять с нею ложе. «О, Джек здоров до ужаса! — говорила она про него к великой радости матери. — За всю свою жизнь он не проболел ни единого дня. Он прошёл всю войну, не получив ни царапинки. Вы не представляете себе, до чего он здоров и жизнеспособен». И правда, он был настолько приспособлен к жизни, что не замечал, когда его жена флиртовала с другими мужчинами, что отчасти было весьма удобно. Однако она его любила, насколько можно любить спортивную машину, и любила двух Кардиганчиков, сделанных по его образцу. Её глаза лукаво сравнивали его сейчас с Проспером Профоном; кажется, не было такой «маленькой» игры или спорта, которых мсье Профон не испробовал бы — от кеглей до охоты на акул — и которые не надоели бы ему. Имоджин мечтала иногда, чтобы они надоели также и Джеку, который продолжал играть и говорить об игре с увлечением школьницы, только что научившейся хоккею; она не сомневалась, что в возрасте дядюшки Тимоти Джек будет играть в детский гольф на ковре в её спальне и «утирать кому-нибудь нос».