Бенет рассчитывал еще до обеда добраться до Пенна, но сначала задержался в гараже, потом застрял в пробке на шоссе. Приближаясь к цели своего путешествия, он подумал, что лучше проехать по извилистой дороге позади дома священника, потом — через мост, чем прямо через деревню. Ведь дел у него в деревне нет. Однако тут ему в голову пришло, что одно дело у него там все-таки имелось: он должен был показаться людям, дать им возможность посмотреть на него, пожалеть его, выразить ему сочувствие. Поэтому Бенет поехал напрямик, по дорожкам, становившимся все у́же и у́же, пока не увидел знак «Липкот». Тогда он свернул на улицу, вдоль которой росли высокие кусты с сухими колючими листьями, царапавшими машину с обеих сторон, где дамы в воздушных кружевах приветственно кивали ему поверх своих прялок и где было очень мало перекрестков. Наконец он достиг холма над рекой и, миновав несколько домов, въехал на короткую улицу, где припарковал машину перед «Королями моря».
Первым, кто увидел его и, спросив: «Нет ли новостей о мисс Мэриан?», выразил сочувствие («Какая печальная история!»), был валлиец — хозяин гостиницы. Бенет хотел было спросить, что слышно об Эдварде, но сообразил, что это было бы ошибкой. Он двинулся по улочке, на которой его прибытие уже было замечено, купил на почте несколько марок, в киоске — местную газету, в магазине — немного сыра и с таким задумчивым видом остановился перед витриной маленькой антикварной лавки, что ее хозяин, Стив Сазерленд, вышел и, потянув за рукав, ввел его внутрь.
Во всех магазинах и на тротуарах Бенет видел устремленные на него глаза детишек, блестевшие от любопытства, но также и от подлинного сочувствия, доброты и желания помочь. Стив Сазерленд так бурно демонстрировал свое сочувствие, что Бенет счел себя обязанным что-нибудь купить и приобрел небольшую сигаретницу, хотя не курил. С присущим ему достоинством он вернулся к машине, рядом с которой успела собраться небольшая группка людей. Когда он отъезжал, все махали ему руками.
По лесистой дороге он направился в Пенндин. Свернув на посыпанную гравием подъездную аллею, увидел Клана, который словно вырос из-за деревьев и энергично замахал ему. Однако оказалось, что он лишь хотел справиться у Бенета, нет ли каких-нибудь новостей, спросить, обедал ли он и не нужна ли ему Сильвия. Бенет ответил, что уже пообедал и Сильвия может быть свободна. Он подъехал к крыльцу и вошел в дом. На самом деле он не обедал. Бенет позвонил в Хэттинг-Холл — там никто не отвечал, — съел немного хлеба с маслом и сыром, которые купил в деревне, закусил яблоком. Он чувствовал себя ужасно одиноким. Какой-то звук насторожил его, но это была лишь Сильвия, которая принесла цветы и поинтересовалась, не нужно ли ему чего-нибудь. Он встал ей навстречу, отодвинув стул, и сказал, что ничего не нужно. Сходив в кладовую, принес бутылку вальполичеллы, открыл и налил вина в стакан. Потом перебрался в гостиную, прихватив бутылку с собой, и выпил еще два стакана. Снял трубку, набрал номер Хэттинг-Холла, ответа по-прежнему не было.
Возвращаясь в Пенн, Бенет очень смутно представлял, зачем он это делает. Ему нестерпимо хотелось оказаться подальше от Лондона и побыть одному. Он жаждал тишины, мечтал поработать над своей книгой о Хайдеггере. Вдруг ему пришло в голову немедленно отправиться в Хэттинг, но его удержало дома чувство страшной усталости. Он поедет туда завтра. Еще ему хотелось, чтобы между Эдвардом и Мэриан все уладилось, каким образом — он и сам толком не понимал, но он страстно желал побежать к ним немедленно и снова свести их. В то же время он не забывал, хотя и не произносил этого вслух, что Мэриан может оказаться мертва. Убийство, самоубийство, несчастный случай… Нет, только не несчастный случай.
У Бенета в кармане все еще лежала ужасная записка, которую Эдвард оставил ему, — возможно, больше не желал ее видеть. Бенет уже много раз ее внимательно перечитал: «Прости меня, мне очень жаль, но я не могу выйти за тебя замуж». Что может быть бесповоротнее? И все же разве не могла Мэриан написать это просто под влиянием минутного сомнения? Вероятно, она сразу пожалела о содеянном, но ей было уже неловко сказать, что на самом деле она вовсе не это имела в виду.
Бенет много раз вспоминал свой разговор с Эдвардом в Хэттинге на следующий день, когда Эдвард сказал ему: «Вы, должно быть, вините меня». Интересно, что Эдвард чувствует теперь? Вероятно, сожалеет о том, что был откровенен, раскаивается, что обнажил свои чувства. Да, он старается отгородиться от мира, даже проклинает всех за то, что затянули его в эту трясину, в эту яму, из которой, как ему кажется, невозможно выбраться. Жизнь его рухнула, его станут презирать, показывать на него пальцем как на обманутого жениха, считать простаком, а то и кем-нибудь похуже, и приговаривать: «Что же удивительного, что девушка от него сбежала?» Бенет спрашивал себя: «Но разве это не моих рук дело? Эдвард наверняка станет проклинать меня и будет прав. Та наша встреча в Хэттинг-Холле, когда мы обнялись, была последней. Тогда мы в последний раз сказали друг другу правду и вслух выразили взаимную любовь. Теперь я потерял и его, и Мэриан, и это моя собственная вина».
Подобные мысли теперь постоянно мучили Бенета, и, по мере того как накачивался вином, он все более укреплялся во мнении, что они неоспоримы. Он приехал в Пенндин, чтобы обрести здесь уединение и хоть какой-то покой, но, оставшись наедине со своими демонами, чувствовал себя несчастным и испуганным.
Покинув гостиную, Бенет перешел в кабинет. Там на столе лежала рукопись книги о Хайдеггере, открытая на той самой странице, которую он читал совсем недавно. Бенет перечитал написанное.
«Главная мысль Хайдеггера состоит в том, что, чтобы постичь истину или очевидность, следует обратиться к досократовским философам и Гомеру. Он объясняет это в своем эссе, в основу которого положена лекция, прочитанная им в 1943 году. "Поиск начинается с вопроса: «Что все это значит и как это могло произойти?» Как мы приходим к этому изначальному вопросу?" Хайдеггер цитирует Гераклита: "Как может человек спрятаться от того, что не имеет определенных очертаний?" Что есть это стремление спрятаться неизвестно от чего? Далее он цитирует Клемента Александрийского, который утверждает, будто Гераклит имел в виду, что человек (грешник) может спрятаться от света, воспринимаемого органами чувств, но не может — от духовного света, исходящего от Бога. Мы бы охотно приняли такое толкование, однако в философской системе грека не было места понятию, подобному христианской божественности. Согласно Хайдеггеру, Гераклит не думал ни о какой духовности или морали, он думал о вещах куда более фундаментальных для человеческого сознания в период его становления. Здесь, как и везде в своих работах, Хайдеггер приводит мысль о важнейшей связи, существующей между aletheia (истина), lanthano (мне удалось скрыть — или никто не заметил, какой я или что я сделал) и lethe (забывчивостью или забвением). В связи с этим он цитирует Гомера (какое это всегда облегчение — отвлечься на Гомера). После встречи с Навсикаей Одиссей, инкогнито пребывая в отцовском доме, слышит, как уличный певец поет о Троянской войне, и только теперь вспоминает о своем трудном пути домой. Стих 93: "Голову мантией снова облек Одиссей, прослезяся"[25]. Буквально у Гомера далее сказано так: "Были другими его не замечены слезы". Хайдеггер подчеркивает, что elanthané означает не "он скрыл", а "были другими его не замечены слезы". Одиссей натягивает мантию на голову, потому что стыдится показать свои слезы феакийцам. Хайдеггер комментирует: "Одиссей бежит в смущении, потому что расплакался перед феакийцами". Но разве это не совершенно то же самое, что "он спрятался от феакийцев из чувства стыда"? Или мы должны отличать понятие "бежать в смущении", aidos, от понятия "оставаться спрятанным", если хотим ближе подойти к сути того, как понимали это греки? Тогда "бежать в смущении" будет означать: ретироваться и оставаться скрытым из абсолютного или частичного нежелания "допускать к себе" кого бы то ни было. Разумеется, это показательный пример вымученной цепочки хайдеггеровской аргументации, к которой он прибегает, когда хочет вложить в уста ранних греков свои собственные концепции (в данном случае идею aletheia, "мнимой" очевидности)!»
Бенет остановился. «Ну и что все это значит? — подумал он. — И с какой стати я вообще этим занимаюсь? Не забываю ли я немецкого?» Можно ли простить Хайдеггера или интересоваться им лишь постольку, поскольку он любил греков? Бенет обожал греков. Но понимал ли он их, был ли знатоком греческой философии? Нет, он был лишь увлеченным псевдоисториком-романтиком. Лучше бы он тратил время на чтение Гёльдерлина, а не Хайдеггера. На самом деле ему были ближе образы, картинки, а не мысли. Он живо представлял Одиссея в зале дворца феакийцев, плачущего и закрывающего лицо мантией.