Лоран совсем не был расположен копировать что бы то ни было. Для такого рода работы у него была слишком ярко выраженная индивидуальность и слишком пылкий темперамент. Он иначе воспользовался возможностью видеть великие произведения. Это было его право. Однако же многие крупные мастера не прошли бы мимо такого удобного случая. Лорану еще не было и двадцати пяти лет, он мог еще учиться. Таково было мнение Терезы, которая видела в этом также возможность пополнить его кошелек. Если бы он соблаговолил скопировать одну из картин Тициана, особенно его восхищавших, тот же издатель, с которым имела дело Тереза, без всякого сомнения, купил бы эту копию или продал бы ее какому-нибудь любителю. Лоран нашел эту идею бессмысленной. Пока у него в кармане были хоть какие-то деньги, он не представлял себе, что можно спуститься с заоблачных высот вдохновения и думать о заработке. Он даже подтрунивал над Терезой, сосредоточенно вглядывавшейся в свою модель, заранее насмехался над тем Ван-Дейком, которого она собиралась создать, и даже пытался обескуражить ее, говоря, что она осмелилась взять на себя чересчур уж трудную задачу; потом он начал бродить по городу, не зная, куда девать полтора месяца, в течение которых Тереза должна была закончить работу.
Конечно, ей нельзя было терять времени: стоял декабрь с короткими и сумрачными днями, работать было не так удобно, как в ее мастерской в Париже, не хватало дневного света, большой зал плохо или даже совсем не отапливался, и толпы туристов-зевак, которые под тем предлогом, что созерцают шедевр, останавливаясь возле нее, мешали ей своими довольно нелепыми замечаниями. Простуженная, больная, грустная, а главное, испуганная скукой, которую она уже замечала в глазах Лорана, Тереза возвращалась к себе; она или заставала его в дурном настроении, или ждала, пока голод не принудит его вернуться домой. Двух дней не проходило, чтобы он не упрекнул ее за то, что она согласилась на такую отупляющую работу, и чтобы он не предлагал ей от всего отказаться. Разве его денег не хватило бы на двоих, и почему его возлюбленная не соглашалась, чтобы он делил их с нею?
Тереза держалась твердо; она знала, что Лоран быстро истратит свои деньги, и, может быть, их даже не хватит на возвращение домой, когда ему надоест Италия. Она умоляла его, чтобы он позволил ей продолжать работу и работал сам так, как считал нужным, потому что всякий художник может и должен работать, если ему надо завоевать себе будущее.
Он согласился с ней и решил взяться за кисть. Он распаковал свои ящики, нашел себе мастерскую и сделал несколько эскизов, но от перемены ли воздуха, с непривычки ли или оттого, что он за последние дни видел столько разных шедевров, сильно его взволновавших, и ему требовалось время, чтобы переварить эти впечатления, он вдруг почувствовал, что потерял способность работать, и поддался одному из тех приступов сплина, против которых не мог бороться один. Ему нужны были какие-то необыкновенные впечатления: дивная музыка, струящаяся с потолка, арабский конь, проникший к нему через замочную скважину, неведомый литературный шедевр, вдруг оказавшийся под рукой, или, еще лучше, созерцание морской битвы в генуэзском порту, землетрясение — любое событие, чарующее или грозное, которое оторвало бы его от вечных мыслей о самом себе и воодушевило бы так, что он почувствовал бы себя обновленным.
Внезапно, среди этих неясных и бурных стремлений, у него невольно возникла тлетворная мысль: «Подумать только, прежде (так он называл то время, когда еще не любил Терезу) любой шалости было достаточно, чтобы вдохнуть в меня новые силы! Теперь у меня есть многое из того, о чем я мечтал: деньги, а это означает полгода свободы, земля Италии под ногами, море у самых дверей, возле меня возлюбленная, нежная, как мать, и вместе с тем серьезный и умный друг, и всего этого недостаточно, чтобы душа моя ожила! Кто этому виной? Конечно, не я. Я не был избалован, и прежде мне нужно было не много, чтобы рассеяться. Когда я думаю, что любая шипучка ударяла мне в голову так же, как старое вино, что достаточно было любой пикантной мордашки с задорным взглядом и в сомнительном наряде, чтобы я развеселился и вообразил, что после такой победы я уже герой времен Регентства! Нужна ли была мне тогда такая идеальная женщина, как Тереза? Как мог я убедить себя, что для любви мне была необходима физическая и духовная красота? Я умел довольствоваться меньшим, а значит, большее должно было угнетать меня, потому что лучшее враг хорошего. А впрочем, существует ли для наших чувств истинная красота? Истинная красота — это та, которая нам нравится. Той же, которой мы пресытились, словно никогда и не бывало. А потом, есть еще прелесть перемены, и в ней-то, может быть, и заключается смысл жизни. Менять — это значит обновляться; иметь возможность менять — это значит быть свободным. Разве художник рожден для рабства и разве верность или просто данное слово не есть рабство?
Лоран позволил захлестнуть себя этим старым софизмам, всегда новым для душ, отклонившихся от правильного пути. Скоро он почувствовал потребность высказать их кому-нибудь и, конечно, высказал Терезе. Кому же еще, раз он больше никого и не видел!
Их вечерние беседы всегда начинались почти одинаково:
— В этом городе можно умереть со скуки!
Однажды он высказал такую мысль:
— Здесь, наверное, скучно даже картинам. Я не хотел бы быть моделью, которую ты копируешь. Эта бедная красавица графиня в черном с золотом платье, которая висит тут целых двести лет, если она уже не попала в ад из-за своих нежных глаз, то, конечно, терзается и на небе, видя, что ее портрет заперли здесь, в этой противной стране.
— А все-таки, — возразила Тереза, — здесь она по-прежнему пленяет всех красотой, увековеченной рукою мастера, успех ее пережил ее смерть. Хоть она и истлела в могиле, у нее доныне есть обожатели; я каждый день вижу, как молодые люди, впрочем, равнодушные к живописным достоинствам портрета, в восторге останавливаются перед этой красавицей, которая словно дышит и улыбается спокойно и торжествующе.
— Знаешь, она похожа на тебя, Тереза! В ней есть что-то от сфинкса, и я не удивляюсь, что ты восхищаешься этой таинственной улыбкой. Говорят, художники всегда создают нечто свойственное их натуре: вполне естественно, что ты избрала портреты Ван-Дейка, чтобы учиться на них. Люди на его портретах всегда величественны, стройны, изящны и горды, как ты сама.
— Ну, вот уже и комплименты! Прекрати, а то я вижу, ты сейчас начнешь издеваться!
— Нет, я не собираюсь смеяться. Ты ведь знаешь, что я больше не смеюсь. С тобой надо все принимать всерьез: я подчиняюсь приказу. Я хочу сказать одну печальную вещь. Видишь ли, твоей покойной графине, должно быть, страшно надоело всегда быть одинаково прекрасной. После того, что ты сейчас сказала, передо мной возникла такая фантазия. Слушай. Молодой человек, который, вероятно, кое-что понимал в скульптуре, влюбился в мраморную статую, высеченную на гробнице. Он сошел с ума от любви, и этот бедный безумец приподнял однажды каменное изваяние, желая посмотреть, что осталось от этой прекрасной женщины в саркофаге. Глупец! Он обнаружил там то, что должен был обнаружить, — мумию! Тогда к нему вернулся разум, и, обнимая скелет, он сказал: «Такою я люблю тебя еще больше; по крайней мере это ты, ты жила, а я был влюблен в камень, не сознающий даже того, что он существует».
— Не понимаю, — сказала Тереза.
— И я тоже, — ответил Лоран, — но, может быть, в любви статуя — это то, что создают в голове, а мумия — то, что сохраняют в сердце.
Как-то раз он набросал в альбоме Терезу, мечтательную и грустную. Когда она потом перелистала альбом, она нашла в нем дюжину набросков с разных женщин, фривольные позы которых и бесстыдная внешность заставили ее покраснеть. Это были тени прошлого, мелькнувшие в памяти Лорана и прилипшие, быть может, против его воли к этим белым листкам. Тереза молча вырвала тот листок из альбома, в котором она была нарисована среди этих падших созданий, бросила его в огонь, закрыла альбом и оставила его на столе. Затем она села у огня, положила ногу на каминную решетку и заговорила о другом.
Лоран не стал мешать ей, но сказал:
— Вы слишком горды, дорогая! Если бы вы сожгли все листки, которые вам не нравятся, оставив в альбоме только ваше изображение, я бы это понял и сказал бы вам: «Ты поступила правильно», но вырвать себя и оставить других означает, что вы никогда не окажете мне чести оспаривать меня у кого-либо.
— Я оспаривала вас у распутства, — ответила Тереза, — но никогда не стану оспаривать вас ни у одной из этих весталок.
— Ну, так это и есть гордыня, я повторяю — это не любовь. А я оспаривал вас у благоразумия и стал бы оспаривать вас у любого из его жрецов-монахов.
— Зачем вам оспаривать меня? Разве вам не надоело любить статую? Разве в вашем сердце не мумия?