— Вы что-то сказали, мис’Хернкасл?
— Не очень-то я хочу видеть Нони, но сейчас приду. Ты беги, Барни.
Он сразу же ушел.
— Гастролируешь, точно с каким-то поганым цирком, — проворчал Боб. — И зачем вам нужен этот урод?
— Да брось ты, Боб. Он же не двухголовый. — Это сказал Амброз или Эсмонд, а может, и оба вместе. — Он просто маленький человечек. И вовсе не виноват, бедняга!
— Я все время мысленно твержу это себе, — сказала Нэнси.
— Но он себя безобразно держит, — с негодованием сказала Сьюзи. — Мерзкий коротышка! Тут как-то вечером… где же это было? Кажется, в Ливерпуле… он подошел ко мне сзади и обнял за талию. Я чуть не умерла со страху.
— Бог мой! Почему ты мне не сказала? — загремел Боб, потрошитель лилипутов.
— Не глупи, Боб, — сказала Нэнси. — Мы не можем каждую минуту докладывать тебе о таких вещах. Вряд ли он вообще на что-нибудь способен, просто любит «подержаться» — кстати, тут он не одинок, хотя ему это более простительно, чем другим… — Она взглянула на меня и добавила: — Ваша Нони, наверное, заждалась, вы не забыли?
— Она не моя Нони. Я едва перемолвился с ней словом. Это просто злая шутка, которую они придумали вместе с Барни. Он вечно из кожи лезет, чтобы ее рассмешить.
— Что же, теперь настал ваш черед, — сказала Нэнси, беря в руки газету. Видимо, она, как и я, жалела о том, что позвала меня в гости. Ничего у нас с ней не получалось, не повезло.
Когда я вернулся к себе, то обнаружил, что Нони с Барни вовсе не ждут меня, а сидят в соседнем купе и развесив уши слушают Гарри Баррарда; он говорил о чем-то торопливо и горячо, и лицо его блестело от пота. Мне не хотелось снова слушать горячечный бред о заговорах, поэтому я вернулся к себе, пригласил Сэма и Бена в вагон-ресторан, а когда они отказались, отправился туда один. Я звал их, точно всю жизнь обедал только в вагонах-ресторанах, а на самом деле сроду там не бывал и очень робел. Поэтому я обрадовался, увидев жонглера Рикарло, тепло поздоровался с ним и сел на свободное место напротив.
Рикарло, видно, было одиноко, он сразу же заговорил и уж больше не закрывал рта до конца обеда. Он говорил по-английски бегло, но с сильным итальянским акцентом и так же неумеренно растягивал гласные, как солил и перчил мясо с овощами. Например, если он хотел сказать «Это плохие люди», он говорил: «Э-это пло-охая люди». Я раньше никогда не слышал итальянцев, говорящих по-английски, и был очарован необычным ритмом, интонацией и тем полукомическим-полупечальным эффектом, который производила певучая его речь. Слушать его было занятно, но я знаю, что читать ломаную речь так же утомительно, как и передавать ее, и потому не стану даже пытаться. Но с тех самых пор, когда я впервые увидел, как отлично он жонглирует, и услышал его грустно-веселый, певучий голос, я постоянно задавался вопросом, как живется здесь этому итальянцу, когда неделю за неделей и месяц за месяцем он вынужден кочевать из одного «Эмпайра» в другой, сквозь череду мрачных и враждебных промышленных городов. А он и не скрывал, что все это было для него как долгий страшный сон.
Он вообще ничего не скрывал, обнаружив во мне благодарного слушателя. (Я вскоре узнал, что в мою пользу говорило еще одно обстоятельство: в отличие от большинства наших партнеров, он восхищался дядей Ником не только как исполнителем, но и как человеком, может быть, потому, что в своей работе оба они добивались совершенства.) У него были жена и шестеро детей (он показывал мне их фотографии), они жили в Лукке, и жили очень хорошо, так как он посылал им половину своего заработка, который, как я понял, составлял около шестидесяти фунтов в неделю. Я и без его объяснений знал, что на тридцать фунтов в неделю (в лирах) его жена могла жить по-королевски не только в Лукке, но и вообще в любом итальянском городе. А имея на руках ораву из шести ребятишек, она не испытывала ни малейшего желания таскаться за ним по холодной и угрюмой Англии. Да кроме того, он ежегодно старался брать трехмесячный отпуск, приезжал домой и наслаждался счастьем в кругу семьи.
А здесь, на гастролях, во время работы, у него было две главных заботы. Прежде всего руки: возраст его приближался к сорока годам, и он боялся, что пальцы потеряют подвижность. Поэтому он ежедневно упражнялся, не только повторяя свой номер, но и придумывая новые варианты. Он чрезвычайно серьезно рассказал мне о том, что собирается прибавить к цилиндру, трости и сигарете еще и бутылку со стаканом.
— Эта-а о-ошен трудна-а, бутил и стакан… разная-а ощю-упь разная-а ве-ес. — Тут улыбка осветила его смуглое широкое лицо. — Но скора-а я сделать э-эта… может бить, в Глас-а-го… Ти погляди-а меня в Гласа-го, друшо-ок!
Я обещал, заверив, что его номер доставляет мне огромное удовольствие. Затем он с такой же серьезностью поведал мне о второй своей заботе. Между утренней тренировкой и двумя вечерними выступлениями у него остается немало свободного времени, и все это время он день за днем проводит в неустанных — и часто тщетных — поисках женщин, обладание которыми принесет ему наслаждение. Ему нравились блондинки, пухлые, доступные и обаятельные — пусть даже не слишком страстные — в возрасте от тридцати до сорока пяти лет. Он не брезговал и проститутками, но предпочитал и всегда искал привлекательных любительниц, на которых готов был истратить куда больше денег. Так в каждом городе он выходил на охоту, заглядывал в бары и чайные, обшаривал главные торговые районы, его черные глаза примечали и зазывали каждую пару многообещающих голубых глаз; он никогда не терял след и в нужную минуту пускал в ход весь арсенал испытанных средств, чтобы завести знакомство. Случалось, что женщины видели его на сцене, и это, конечно, упрощало дело, а тех, что не видели, он молил оказать ему такую милость, — он говорил, что волнуется за свой номер, — и принять билет, а после выступления сказать, есть ли у него основания для беспокойства; такой прием действовал почти безотказно. Самыми подходящими для охоты городами он считал Бристоль, Плимут и Портсмут; жены морских офицеров даже возмущали его своей доступностью; к моему удивлению, он возлагал большие надежды на Абердин и обещал рассказать мне о своих победах. Одинокий охотник — по вкусам и методам, — он радовался интересу, который я проявлял к его хобби, и даже пригласил как-нибудь пойти на охоту вместе, но я отговорился репетициями, которые должны занять у меня всю неделю.
За кофе и сигарами — они у него были топкие и черные — я спросил, что он думает о девушках нашей программы. Нони он сразу определил как сучку, которая допрыгается до беды; ее трое партнеров мечтают вернуться в Эльзас и обучить там другую девушку, но по контракту не могут двинуться с места еще три месяца. От Нэнси он был в восторге и считал, что лет через двадцать она как раз созреет для него, но тогда он будет уже старый и толстый, так что все это «пу-устая полта-авня». Джули Блейн ему совсем не нравилась, и, когда я сказал, что считаю ее красивой, он пришел в ужас от различия наших вкусов, закрыл глаза, выпятил нижнюю губу и покачал головой. Но потом вдруг выпучил глаза, посмотрел на меня пристально и сказал: «Херн-а-касл, мой друк, я ко-о-е-что ска-азать тепе».
Среди нас, сказал он, появился сумасшедший. Я ответил, что знаю об этом, имея в виду россказни бедняги Баррарда. Но к моему изумлению, он отмахнулся от Баррарда, он его вообще мало знал. Нет, сумасшедший, о котором он говорил, был Томми Бимиш, наша звезда. Когда я сказал, что не могу этому поверить, он понизил голос, чтобы не слышно было за другими столиками, и убеждал меня с таким жаром и так тараторил, что я с трудом понимал его. Я только уловил, что он знал двух отличных комиков — итальянца и француза, — которые вели себя примерно так же, как Томми, — то напивались до чертиков и буйствовали, то погружались в угрюмое молчание; в конце концов оба спятили. Изящными красноречивыми жестами он как бы запаковал всю эту жестокую драму и преподнес мне; он сказал, что долго приглядывался к Томми, заметил у него какой-то особенный взгляд и теперь с печальной уверенностью может утверждать, что Томми скоро пойдет той же дорожкой. Я все еще не хотел верить, но меня не могло не потрясти темное отчаяние, застывшее в глазах Рикарло. Однако, едва досказав эту трагическую историю, он сразу же засверкал улыбкой и потребовал, чтобы мы выпили еще капельку бренди, чтобы отметить столь приятную беседу.
Двадцать лет спустя я ездил писать в Италию и был совершенно покорен яркой интенсивностью тамошнего света и нестерпимой пронзительностью тонов. Оказавшись поблизости от Лукки, я заехал в этот красивый, старый город, чтобы узнать о Рикарло теперь, когда он уже перестал был жонглером. Я нашел его в Лукке растолстевшим и процветающим хозяином маленького отеля с рестораном; мы много пили и вспоминали варьете 1913–1914 годов и тот роскошный и простодушный мир, что породил их и потом рассыпался в прах. Артист в своем деле, ныне преданный семьянин, в прошлом неутомимый ловец пышных податливых блондинок, Рикарло кажется мне одной из самых привлекательных фигур этих воспоминаний, и я был бы рад, если бы он занимал в них больше места, чем получилось, — вы понимаете, что я хочу сказать?